Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сейчас я принесу тебе горячего чая с лимоном.
– Не уходи, посиди со мной. Пожалуйста.
Александра затихла, неподвижно уставившись в потолок. Надя погладила ее ледяные пальцы.
– Ну что ж ты так мучаешь себя? И других, – сказала она. – Чего ты хочешь?
– Любви. Безумной. Вечной. – Глаза ее закрылись, голова свалилась набок, и она мгновенно провалилась в сон.
Старинные настенные часы в гостиной пробили глухим басом одиннадцать. Все молча, как загипнотизированные, вслушивались в методичные удары.
– Да-а, – сказал Герман, не отрывая взгляда от желтого массивного маятника. – Такой вот детский утренник получился.
* * *
Голая, дрожащая, сижу на обледенелой крыше, обнимая босыми ногами водосточную трубу. Скрюченные пальцы рук вцепились в край железного желоба. Смертельный холод пронизывает тело. Падает снег и тает на моих плечах – значит, еще живая. Медленно опускаю глаза и заставляю себя заглянуть в глубокую трещину между четной и нечетной сторонами улицы. Голова начинает кружиться. Меня качает. Тошнит. Мне очень страшно.
Не смотреть вниз!
Бледное, изношенное небо, уставшее от нас, смертных, смотрит сквозь мачты телевизионных антенн и стояки печных труб, похожих на надгробия. Две вороны, сидящие на краю трубы, с холодным птичьим любопытством разглядывают меня, склонив голову набок и зябко переступая лапами. Делаю усилие, чтобы пошевелить пальцами – они примерзли к металлу. «Помоги!» – прошу я у неба, задрав голову. Оно сурово молчит.
Там, далеко внизу, двигаются по дну каменного ущелья пешеходы, мужчины и женщины, сограждане мои – учителя, врачи, водители трамваев, воспитатели детских садов, руководители предприятий, сотрудники отдела кадров, пенсионеры, члены общества защиты животных, участники художественной самодеятельности, садоводы-любители – чистые, тепло одетые, замечательные люди, они знают, куда идут и откуда, совесть их спокойна. Как завидно легко, не задумываясь, переступают они обутыми ногами по земной тверди, защищенные тихой своей повседневностью, незримым своим единством.
Почему я не с ними?
Снимите меня с крыши! Примите меня обратно! Туда, где по утрам варят овсяную кашу, застилают постель накрахмаленным бельем, где говорят «надень шарфик, простынешь»; протирают запотевшие с мороза очки, входя в дом; примеряют черную нарядную «лодочку», досадуя, что тесновата; где, обнимая, шепчут «я с тобой»… Мне хочется завыть от внезапной нежности, любви и тоски по этому ясному, со светлыми очами, целомудренному миру, по человеческой семье, от которой оторвалась. Как виновата я перед вами, люди добрые! О, верните меня обратно, и я, дурная, грешная, буду просить у вас прощения; я упаду на грудь первому прохожему, оболью слезами раскаяния мутоновый воротник вон той старухи, что стоит в растерянности у светофора, я встану на колени и поцелую ее в стоптанный валенок… «Помоги-и-те», – кричу я, но меня никто не слышит. С мольбой снова поднимаю глаза к небу.
«Просишь защиты и спасения?»
«Да, прошу!»
«Хочешь обратно в человеческую семью?»
«Хочу!» – скулю я.
«Возомнила, что все дозволено тебе? Зарвалась? Своевольничать посмела? Страх забыла? Законы рода попрала! Заповеди! В гордыне своей решила, что сама по себе что-то значишь, тварь? Никто теперь тебя, отщепенку, защищать не будет!»
Холодок отлучения пробежал по моей напуганной душе.
«Судите меня, накажите, только не отлучайте! – взмолилась я. – Я искуплю! Я лучше буду, добрее, смиреннее, послушнее!.. Блюсти буду… заповеди…»
«Раскаиваешься?»
«Раскаиваюсь!» – говорю, глотая слезы.
«Убоишься?»
«Убоюсь!»
Там помедлили, взвешивая, и вынесли вердикт:
«На крыше тебе сидеть! Одной. И ныне, и присно, и во веки веков!»
«Нет!!!» – кричу в отчаянии и яростно отталкиваюсь посиневшими ступнями от скобы водосточной трубы, пытаясь подтянуть ноги. Теряю равновесие. Хватаюсь обеими руками за железную воронку. Труба изгибается со скрежетом, отделяется от стены и начинает медленно падать вместе со мной…
На-а-дя-я-я!
* * *
– Ну что ж ты кричишь-то? Здесь я, здесь, – послышался хрипловатый Надин голос из-за спины. Александра вздрогнула, обернулась и увидела стоящую в кухне Надю – заспанную, в накинутой поверх ночной сорочки ажурной шали.
– Надя?! – обомлела Александра. И по-детски протянула к ней распахнутые руки – Ты не уехала вчера! Какое счастье!
– Как видишь, – сдержанно сказала Надя, присаживаясь к столу.
Рядом с Александрой стояла пепельница с окурками и чашка с недопитым кофе. Коричневая кофейная лужица растеклась по пластиковой столешнице. – Давно проснулась?
– Вообще-то давно, – замялась Саша, – вот сижу тут… – Она растерянно обвела рукой вокруг себя.
Пару секунд Надя изучала припухшее несчастное Сашино лицо. В одном ухе болталась, подрагивая, жемчужная сережка, вторая – отсутствовала. Из-под расхристанного ворота старенького махрового халата наивно выглядывала нарядная нитка бус, не снятых с вечера. Саша перехватила Надин взгляд и запахнула воротник у горла. Рукав халата задрался, и на руке обнаружилась сине-лиловая отметина – след вчерашней борьбы с балконной дверью и последующего падения.
– Опять на крыше сидишь? – поинтересовалась Надя устало. – В обнимку с водосточной трубой?
Александра понуро кивнула.
– Тебе уже разряд по верхолазанию пора давать. – Надя погладила ее по волосам, тягостно вздохнула, встала, убрала грязные чашки со стола, выкинула окурки из пепельницы, протерла тряпочкой кофейную лужу: Надя твердо верила, что чистота и порядок окружающего пространства не только сами по себе хороши, но еще и лечебно воздействуют на больную душу. Внешний же хаос только усугубляет внутренний. – Давай уже спускаться на землю, – сказала она, вытирая руки кухонным полотенцем и аккуратно раскладывая его на сушилке. – Для начала тебе надо поесть. Вчера ни черта не ела, так все на тарелке и осталось. Оливье будешь?
Александра уперлась локтями в стол, обхватила голову ладонями и страдальчески замычала.
– Что, голова болит? – посочувствовала Надя с ноткой укоризны в голосе.
– Тошно очень. Ты прости меня за вчерашнее, белочка? – сказала Александра, не поднимая глаз.
О, утренний синдром похмелья! Репетиция Страшного суда!
Неоцененная по-настоящему услуга в нравственном развитии русского человека! Если накануне вечером на вопрос «тварь я дрожащая иль право имею?», однозначно следовал правоутверждающий ответ, то наутро этот же вопрос, но уже пропущенный через призму вины перед человечеством, безжалостно лупил кулаком под дых, выдирая вместе с внутренностями самопризнание: «Тварь, тварь я дрожащая и права не имею». Можно было бы написать роман в духе Достоевского Федора Михайловича, состоящий исключительно из сцен буйного загула и последующего похмельного раскаяния и разборок с тревожной совестью. Получилось бы сильно. Русские философы-идеалисты просто бы отдыхали.