Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, это еще вопрос, что лучше, что хуже. Может, она, Ирина, просто миновала период жалоб, бесконечнейших монологов или не способна на них; может, она скатилась намного глубже этих Дарь Валерьевн, скатилась в кромешное отупение, где нет уже слов.
Враскачку, как немощная старуха, поднялась на ноги. Натянула тонкий шуршащий плащ, взяла сумочку. По привычке оглядела маленькую комнатку-лабораторию, свое ненавистное и дорогое убежище. Вышла. Два раза провернула ключ в замке… Завтра вернется, чтоб отсидеть очередные пять-шесть часов, наслушаться речей администраторши, а потом так же сбежать…
Торговля, как всегда ближе к вечеру, была в полном разгаре. С разных концов рыночка, сливаясь в какофонию, беспрестанно раздавались призывы то русских старушек, то азербайджанских молодцев: «Огурцы! Капусточка!.. Яблоки кому?! Виноград, виноград без косточек!.. Редиска свежайшая!.. Хур-рма!..»
Дворник Шуруп сладко дремал на лавочке возле своей каморки в ожидании вечера, когда надо будет пройтись метлой меж опустевших прилавков.
Все они сейчас казались Ирине такими довольными жизнью, увлеченными, почти счастливыми тем, чем были заняты, что рыдания досады и зависти снова забурлили в горле и захотелось остановиться, взвыть: «Да очнитесь вы!.. Это же обман, обман! Это ничто! На что же вы тратитесь!» Но и продавцы и покупатели выглядели непрошибаемо деловитыми и радостными, и она поняла: закричи, люди на мгновение изумятся, повернут к ней лица, а затем продолжат свои дела. Только, может, Дарья Валерьевна побежит к телефону – в психушку звонить…
Медленно, рывками, как против сильного ветра, Ирина двигалась к остановке… Куда идет? Разумом она отвечала, без доли сомнения отвечала, куда, к кому и зачем, а сердцем… Сердце пульсирует под левой, окаменелой без мужских ласк грудью однообразно и равнодушно: тук-тук, тук-тук, тук-тук… Сердце сперва жадно вбирает, а потом с силой выбрасывает в артерии кровь. И через десять лет, когда Ирине натикает тридцать семь, так же точно будет пульсировать, и через двадцать. И когда-нибудь, когда привыкнет к скамейке возле подъезда, радуясь солнышку, чириканью пташек, тому, что ее, Ирину Юрьевну Губину, миновали серьезные болезни, голод и наводнения, оно, хриплое, усталое, задавленное ожиревшей, бесплодной грудью, остановит свою пульсацию, замрет, перекроет путь крови. И грузная, бесформенная старуха, что когда-то была молодой, пусть не слишком красивой, зато очень хотящей жить женщиной по имени Ира, Ирина, а еще раньше миленькой, веселой, ничего не знающей девочкой Иришей, захрипит, как испорченный насос, закатит под набрякшие веки глаза и повалится со скамейки, всполошив сидящих рядом соседок, испугав резвящуюся поблизости детвору. Сын Павел, узнав о случившемся, скривится: блин, опять непредвиденные расходы, хлопоты, суетня…
– Маш… Машка, привет! – камнем ударило почти над ухом.
Ирина отклонила голову, даже отступила на шаг в сторону и тогда уже подняла глаза. Рядом с ней, растянув ярко-красные губы в улыбке, примерно ее возраста женщина. Лицо вроде знакомо, но знакомо так смутно, будто явилось из другой, не из этой жизни. И, защищаясь от лишних усилий вспоминать, от испуга и неожиданности Ирина торопливо, враждебно бросила:
– Я не Маша.
Женщина остолбенела, губы на секунду собрались в недоуменный кружочек, но тут же снова разъехались в стороны:
– Ой, Иришка, ты?! Ириш-шик, прости!
Две тонкие мягкие руки обхватили ее, обняли; щеку густым ароматом духов лизнул поцелуй.
С трудом вытягиваясь из тины вязких напластований прошлых лет, сотен отпечатанных в памяти лиц и голосов, появилось это же лицо, что сейчас улыбалось ей, но чуть другое, почти детское, с другой прической, в другой обстановке… И вслед за ним всплыли имя, фамилия, мелькнули картинки-случаи, разговоры…
Да, Марина… Маринка Журавлева. Вместе учились с первого по девятый. Потом она, кажется, пошла учиться на парикмахера. Такие почему-то обычно шли в продавцы или парикмахеры… В последний раз Ирина видела ее в больнице, лет в семнадцать. Маринка тогда попала в аварию, а они, несколько девушек и парней выпускного одиннадцатого «В», навестили ее, постояли вокруг кровати, кто-то, кажется, говорил что-то успокаивающее, ободряющее. Ирина, прячась за спинами, зачарованно разглядывала забинтованную, будто в шлеме, голову, висящую в стальном каркасе ногу, слабо улыбающееся, исцарапанное и ссохшееся личико бывшей одноклассницы…
– Как я рада видеть тебя, Иришик! Ты б только знала!..
– Я тоже…
Маринка Журавлева принадлежала к числу тех, кого открыто не любили учительницы, от вида которых расцветали на уроках физруки, кого сторонились, словно заразных, большинство девушек, на кого опасливо, украдкой заглядывались их сверстники парни. Но учительницы не любили их не как учениц, а как равных себе; физруки при любой возможности тихо говорили им что-то такое, от чего те смущенно-кокетливо передергивали плечами и дули на челку; девушки, сторонясь их, почти явно им завидовали, от этого злясь на себя; парни, мечтая о близости, представляли рядом именно их…
Всплыв из тины прошлого, образ Маринки стремительно, неостановимо раскручивал в Ирининой памяти тот период ее жизни, когда жизнь только еще начиналась и ничего не было потеряно…
В их классе подобных Маринке Журавлевой учились четыре девушки, а вообще по школе – не больше пятнадцати. Когда еще обязательно носили форму, они вместо черных фартуков постоянно наряжались в белые, а платья укорачивали намного выше колен; они красились, обесцвечивали волосы, носили сережки и кольца, наклеивали длинные ногти.
Обычно лет до тринадцати такие девушки, наоборот, были гордостью учителей, получали чуть не одни пятерки по всем предметам, они были активны, опрятны, жизнерадостны, отзывчивы. Их первыми на общегородской торжественной линейке принимали в пионеры, давали разные классные нагрузки, поручали брать на буксир отстающих. Но потом они менялись… Да, лет в тринадцать-четырнадцать… Учились, правда, еще хорошо, хотя становилось заметно, учеба их мало интересует; тогда-то они и начинали краситься, укорачивали подолы, превращались в блондинок или вовсе в каких-то пеструшек; у них появлялись друзья («парни», как гордо они их называли), обычно года на два-три старше, из