Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ну отставить! — сказал он тихо, заметив испуганное движение старосты к винтовке, стоявшей от него метрах в двух, у лежанки, из-под которой выглядывала лысая голова теленка с большими, блестящими глазами. — Отставить, Артюхин, а то пришпилю на месте. — Рогов, не сводя взгляда со старосты, прошел и взял винтовку и облегченно вздохнул, ведь руку в кармане он держал для обмана; он никогда не брал в свои походы оружия. Рогов видел всех сразу: и испуганных девочек, и тяжело расплывшуюся книзу бабу, и Артюхина — крепок мужичок, сволочь, медленно, почти равнодушно, думал Рогов, и теленочек у него уже есть, значит, во дворе корова, щи со свининой хлебает. Черт, скулы воротит.
Он открыл затвор, скосил глазом: пять патронов на месте, все хозяйственно, за окнами сплошь падает вода, бежит по стеклам толсто, и от него уже натекла на пол грязная лужа.
У старосты нос кривоват, кончик загнулся в сторону вправо, и поэтому, хотя он испуган, с лица не исчезает ехидное, презрительное выражение.
— Всем сидеть на месте, — приказывает Рогов, берет с полки у двери краюху хлеба, засовывает ее за пазуху, под рубаху. — У тебя, хозяйка, видать, в щах мясо, — ты его заверни-ка мне.
От запаха щей, от голода у Рогова кружится голова, горло судорожно дергается, он принимает из рук насмерть перепуганной бабы большой горячий кусок свинины, выуженный ею из чугуна и замотанный в полотенце, и сует его туда же за пазуху; грудь сразу начинает согреваться.
— Всем сидеть на месте, — повторяет Рогов сипло, — если кто пикнет, я вашего кормильца на месте продырявлю. А ты, папаша, давай со мной, айда во двор на минутку.
Староста встает, беспомощно искоса глядит на жену, на лице у него обреченное выражение, он обдергивает рубаху навыпуск, хочет взять с лавки пояс. «Не надо, — приказывает Рогов. — Пошли».
Он отступает от двери и, почти упираясь дулом винтовки старосте в спину, выходит вслед за ним, через задние сени во двор, оплетенный хворостом, запах размокшего загоревшегося навоза сильнее дождя.
— Вот что, Артюхин, — говорит он. — Я сейчас возьму у тебя коня, а ты моли богу за нашу встречу. По всем законам тебя надо пристукнуть, чувырло, чтобы собственность не разводил, ну, да ты, я слышал, мужик разумный, хоть, говорят, и сука. Будешь на нас работать, слышишь? Если скурвишься, мы тебя из-под земли достанем и все твои потроха наверх вывернем. Слышишь? Второй раз с тобой уже никто говорить не будет, ты моему честному слову поверь.
— Ведь подневольно, братцы, — впервые обретает голос староста. — Кого хотите спросите, подневольно поставили, товарищ…
— Какой ты нам товарищ, дело покажет: дело знай, понял? Мне нужен сейчас конь, ты без него обойдешься, а минут через пятнадцать кричи на весь поселок: «Ограбили!» И винтовку я у тебя заберу, чтобы тебе, значит, совсем поверили. Сочини басню похлеще. А когда нужно, мы тебя найдем, только упаси тебя бог налево сработать, папаша. Седлай, седлай, или ты не согласен?
— Согласен, как не согласен, вы винтовку подальше, больно стукается. У меня бока-то не казенные…
— Казенные, Артюхин, казенные, — говорит Рогов, но винтовку все-таки слегка отводит и наблюдает, как староста седлает молодого низкорослого мерина, с кургузым крупом, упитанного и веселого. Мерин дурашливо пощипывает хозяина за плечо мягкими губами, и староста вдруг, выкатывая глаза, дико орет:
— Но-о, че-ерт! Я тебе…
Рогов от неожиданности вздрагивает, смеется.
— Потише, хозяин, — тут тебе не опера. — В голосе у него угроза, староста сразу сникает и испуганно косится на Рогова, которого с самого начала окрестил «сатаной».
— Потише, — ворчит староста, затягивая подпруги. — Потише… От ваших штучек-дрючек последнее время совсем облысел, у меня вон волос осталось как у бабы на титьке от всех этих ваших выкрутасов.
— Ничего, — утешает его Рогов. — Теперь мужчины рано лысеют, сейчас, понимаешь, папаша, слишком много на нашего брата баб. Давай, давай быстро, быстро, недосуг мне. Готово? Ну, теперь давай отойди. Я тебе поверю, когда приду второй раз. А если другой кто придет, вспоминай про своего коня, ты уж не обессудь, расскажи гостю все, что знаешь. Мерин-то ничего, идет?
— Хороший конь, — ворчит староста, прижавшись к стене сарая. — В два часа будешь, значится, где тебе надо, сейчас дождь перестанет.
— Открой ворота в огород… Вот так, а теперь отойди… Ну, ну…
— Не бойсь, не оману. («Не обману» — понимает Рогов и с места, сжимая бока мерину, берет рысью и, оглядываясь, видит неподвижную фигуру старосты, широкое белое лицо его бабы, выглядывающей из сеней.) «Не выдержала толстуха!» — беззлобно думает Рогов и неловко плюхается в седле, а у него за пазухой ерзает хлеб и мясо, оно еще не остыло, но есть некогда. Рогов исчезает в дожде, стоялый, береженый меринок идет галопом, взрывая копытами раскисшую землю огорода, затем начинается луг, и Рогов, пригибаясь к луке седла, приноравливаясь, понукает и понукает меринка. «Не дай бог какой ямины или кочки, каюк», — коротко думает он, вырываясь в поле ржи, доходящей коню до брюха, и замечает очищающееся постепенно небо, оно движется ему навстречу, и кое-где уже начинает проглядывать солнце.
Через два часа, бросив дрожащего мерина там, где должен был быть передовой партизанский пост, Рогов напрасно подавал условный сигнал — никто ему не отозвался, он выстрелил, прислушался — замолкший после выстрела лес опять начинал жить, но эта жизнь не имела никакого отношения к нему, к его мыслям, к его отчаянию. Он тупо опустился на землю и стал есть хлеб и мясо, он съел все и с тянущей тяжестью в желудке, пошатываясь, побрел от дерева к дереву. Потом он услышал далекие, тяжелые и редкие взрывы, он, скорее, даже не услышал их, а почувствовал подошвами ног через землю, и в этот же самый момент понял: все самое плохое случилось, и теперь он уже ничего не сможет сделать и ничем не сможет себя оправдать.
Забыв о лошади, все еще приходившей в себя, он пошел все глубже и глубже в лес, в одном направлении, ему нельзя было туда идти, но он шел, ничего не замечая вокруг; в нем осталось жить лишь одно желание, заглушившее все остальное, — идти и увидеть все самому, и это тоже больше от него не зависело.
2
Вера Глушова всегда волновалась, если Николай уходил на задание, а на этот раз она даже не заметила и только потом, ночью, обнося раненых водой, осторожно вливая ее маленькими порциями в пересмягшие губы, она вспомнила о Николае, ей было некогда — как раз начиналось ее дежурство, с утра до вечера, и ночью она совсем мало спала, за перегородкой храпел и вскрикивал во сне отец, и она, несмотря на усталость, никак не могла заснуть, и тогда ей хотелось, чтобы Николай был рядом, рядом с ним она тотчас засыпала, она не могла себе простить такой зависимости от него и ненавидела за это и себя и его. Ей казалось, что делать то, что делают они, — в такое время стыдно, но стыд исчезал, как только Николай оказывался рядом, и ей всегда казалось, что ему от нее нужно именно это, и больше ничего, потому он подчас груб и не может остановиться, и как-то даже ей пришлось испытать на себе силу его рук, когда она стала сопротивляться. Потом она плакала, он просил прощения и говорил, что любой из них может погибнуть завтра или на той неделе, или даже сегодня к вечеру, и если они любят друг друга, зачем им притворяться. В его словах она чувствовала правоту, но если ему всегда было с ней хорошо, сама она каждый раз, и с каждым разом все острее, начинала чувствовать раздражение, для нее все обрывалось неполным удовлетворением, и она, по неопытности, не знала, что это от чрезмерного нервного истощения, от бессонниц и недоеданий, от молодости Николая, от его нетерпеливости, и когда он спрашивал: «Тебе хорошо, Вера?», она всегда неизменно отвечала: