Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зольдинг взял еще одну бумажку, подробное донесение полковника Гроссера о бое с партизанами у железнодорожного моста через Ржану на участке Ржанск — Дневная Пустынь. И здесь партизаны успели взорвать мост, и только после подхода подкреплений из Ржанска отошли, потеряв убитыми пятнадцать человек.
Штурмбанфюрер Герхард Урих, наблюдая за Зольдингом с неприязнью простолюдина к аристократу, в то же время восхищался умением Зольдинга в нужный момент надернуть на себя маску безразличия и усталости, у аристократов притворство в крови, они, как фамильный герб, получили его вместе с наследством.
Штурмбанфюрер перевел взгляд на Сливушкина, тот беспокойно задвигался, и это разозлило Уриха; солнце припекало ему спину, и Урих, взглянув на жаркий квадрат паркета, зажмурился от темноты в глазах, перебирая в уме последние донесения и рапорты полицмейстера. Неделю назад Сливушкин доложил о реорганизации, по указанию гестапо, русской полиции на два отделения: политическое и криминальное — и увеличении штатов до сорока человек. И Сливушкин в это время думал об Урихе, о его последнем тайном распоряжении следить за бургомистром. За ним уследишь разве — жмот и есть жмот, мог бы в поощрительной премии, кроме трех килограммов мяса и одного килограмма крупы, дать еще ребятам хотя бы по килограмму соли. С одних ведь штрафов на рынке какие доходы получает громадные в городскую казну, а десять килограммов соли пожалел. А потом еще требует хорошую работу…
Зольдинг, прерывая мысли и Сливушкина и Уриха, сосредоточивая на себе внимание всех, сказал негромко, значительно, непререкаемо, словно огласил новый закон:
— Наша борьба беспощадна, господа. И в этой борьбе нет недозволенных средств. Такова воля фюрера. Я предупреждаю, каждый, кто усомнится, подлежит казни.
Зольдинг неожиданно вспомнил церковь, лица женщин, стариков, ризу священника, столбы пыльного света снизу доверху, до купола с богом.
— Прошу остаться полковника Гроссера, все остальные свободны. Господина бургомистра ждет у себя подполковник Ланс… — сказал Зольдинг, официально улыбнувшись подошедшему Гроссеру. — Вынужден снова огорчить, полковник, придется вам еще взять сто пятьдесят километров железной дороги. Иного выхода нет. Пожалуйста, вот карта, Гроссер…
Тяжелое солнце наполняло стекла в окне тусклым сиянием; от стен тянуло прохладой, шел обыкновенный рабочий день, но была своя значительность в каждом таком дне, — Зольдинг впервые подумал об этом, как о необходимости, без раздражения.
1
В конце мая ночи были короткие и пахли одуряюще, зацвели луга, в лесах готовилась к цветению липа, по тонкому медвяному запаху она угадывалась издали, хотя ее невзрачные мелкие цветы еще не думали раскрываться и были круглы, как орешки.
На этот раз Рогов шел в город неохотно, ему не хотелось надолго оставлять Веру, она ему не нравилась последнее время, не нравилось то, как она с ним стала разговаривать и держаться. Она привязала его к себе крепче, чем он думал, между ними не прекращалась борьба, измучившая обоих, в конце концов они пришли к совершенному отчуждению и, встречаясь, здоровались и проходили мимо. Только вчера он остановил ее, когда она шла к ручью с ворохом окровавленных, гнойных бинтов, худая и бледная от бессонницы. У нее были острые, сухие глаза.
— Ну что? — спросила она, не опуская корзины с бинтами. — Ты видишь, мне некогда.
— Ничего, за пять минут ничего не случится. Ты чего от меня бегаешь? Ведь мы муж и жена, зачем же людям на смех…
— Мы должны отдохнуть друг от друга, ты же сам видишь, мы с тобой измучились совершенно.
— Слишком много мужиков, можно выбрать? — не сдержался он, и она усмехнулась одними губами, по которым он так тосковал.
— Дурачок. Мне через верх и одного. Понимаешь, я устала от тебя, ты слишком много требуешь, тебе нужно все, все, это уже не любовь, это заглатывание. Ты пойми, я ведь человек, я не могу перестать существовать, перестать есть, пить, глядеть на людей…
— Почему я могу?
— Ты — мужчина. Наверное, у вас другая психика. Эта проклятая война все перевернула, люди привыкли убивать друг друга. Ты заметил, когда наша группа столкнулась с немцами, неделю назад, мы отбивали колонну с военнопленными и между нами и немцами металась лисица? Ведь по ней никто не сделал выстрела! Помнишь?
— Помню, — медленно ответил Рогов, как будто ожидая подвоха. Нет, эта Вера слишком сложна для него, скверно, когда женщина умнее. — Война, впрочем, не проклятая, а священная.
— Нет, проклятая, идиотская. Люди сошли с ума и убивают друг друга, как заправские мясники. Иногда мне кажется, что я задыхаюсь. Ты вот говорил о сыне… Зачем мне ребенок, если под такой же нож… Сколько их сейчас, сегодня ночью еще трое кончились…
— Кто?
— Зозуля, тот, помнишь, с таким чубом, весь рыжий, как золото. И двое из четвертой роты. Корыто, Маркин, этот все кричал, кричал…
— Успокойся, дай корзину, я помогу. Ты просто устала.
— Не надо, — сказала она, отодвигая его руку, и пошла, а Рогов стоял, глядел ей вслед и думал, что ей нужен сейчас кусок свежего мяса, горячего, свежего, хороший кусок мяса и двадцатичасовой сон, прямо на земле. Он впервые подумал, что это — богатство, и то, что он бессилен дать ей это, самое необходимое, приводило его в бешенство, самое последнее паскудство, когда мужчина не может дать женщине необходимое.
Он шел, угадывал направление чутьем, безошибочно, и все думал о последнем разговоре с Верой и перед самым рассветом почувствовал близость города по своей усталости, а не по каким-либо другим приметам — вокруг было все то же темное поле, но скоро он перешел знакомую дорогу с окраинами, огородами и садами, пробрался к нужному месту в Стрелецкой слободе — предместье города, названное так еще при Петре Первом. Здесь в домике старухи татарки, торговавшей на базаре всякой рухлядью, была одна из явок, здесь он пересидит день, отоспится в яме под сарайчиком, а в ночь уйдет в леса.
Он подошел к старой яблоне, опустился на колени и стал ощупывать землю; он сам почувствовал, как вздрогнули его руки. Старое ведро под яблоней стояло вверх дном — сигнал опасности, запрет оставаться в этом месте даже минуту, и тогда он как-то сразу почувствовал город и подумал, что отсюда он уже не сможет выбраться, потому что сил больше не было и трудно даже подняться с колен. Ведро стояло вверх дном, и он должен был взять сведения в другом месте, и он знал где, но это значило еще лишних полчаса. Следовательно, жизнь стоит полчаса. Круглая цена — пятачок, бублик. «Умер Дороня, — никто его не хороне; вынесли на улицу — собаки не едят, куры не клюют». Что еще за чушь? Конечно, горшок. А вспомнилось потому, что под рукой старое ведро вверх дном. К черту! Можно выйти за город, перележать в поле, а завтра с вечера все сделать. Но вот ведро, проклятое старое ведро стоит вверх дном. «Идет война священная…»
«Встань, Рогов, — приказал он себе. — По стойке смирно. Раз, два!» Он встал и только теперь заметил, что яблоня цвела одуряюще густо, на износ, как любят в пятьдесят. «Старая дура!» — подумал он с неожиданною яростью, сжимая в руке что-то мягкое, кажется гнилушку. Уже начались те самые полчаса, которые стоят жизни, его ли, другой — не важно. Они начались и идут, идут, идут, безостановочно, жестоко, он слышал, как они идут. «Пойду», — сказал он себе и пошел в другой конец Стрелецкой слободы, по садам и огородам, — на пухлых грядах с луком, огурцами, горохом оставались его следы, он знал, что они оставались, и перебегал от дерева к дереву, в одном месте на мгновение задержался, нагнулся, ощупью вырвал куст молодого луку и, чуть стряхнув с него землю, сунул в рот. Лук с землей был странен на вкус, но он его разжевал и проглотил и, пригибаясь, подошел к низкой времянке в саду, которая когда-то служила для хранения поспевших яблок и груш, прислушался, приподнял слегка доску и нащупал то, ради чего, собственно, шел и что должен был получить сегодня у старухи торговки. Это был всего лишь спичечный коробок, значит, есть шифровка, и ее надо, — как всегда, срочно доставить Кузину. Уж это ему не впервые. Вот так и бывает, несешь и сам не знаешь, что несешь. Кузин как-то говорил, что иначе и нельзя, связного в любой момент могут взять. Рогов сжал спичечный коробок в руке и, торопясь, не оглядываясь, пошел назад: далеко в поле можно было выйти глубоким оврагом, отроги которого начались прямо за огородом и садами Стрелецкой слободы, но небо уже светлело, и те полчаса, отведенные ему, кончались.