Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Добудь мне хоть один волосок фюрера, я его в рамку вставлю.
– Это еще зачем? – удивился он, оседлав меня.
Светало, первые лучи солнца уже пробивались сквозь щели. Я легонько пощекотала неровность татуировки на его левом трицепсе: группа крови четвертая, резус-фактор отрицательный, рядом – личный номер. Он вздрогнул, но я продолжала пытку, пока Альберт, спасаясь от невыносимых мучений, не схватил меня за руки:
– Так зачем тебе это?
– Повешу над кроватью… Ну, если не сможешь достать, сойдет и клок шерсти Блонди, – хихикала я, чувствуя, как Альберт покусывает мои торчащие ключицы.
– Неужели ты хочешь заполучить на память волосы человека, который все время делает вот так?
И он несколько раз скривил губы: получилось настолько похоже на знаменитый тик фюрера, что я расхохоталась до слез, зажимая рот руками. Альберт тоже не смог удержаться и рассмеялся – басовито, раскатисто.
– Сперва ты его защищаешь, потом оскорбляешь?
– Но если он и вправду так делает, я что, виноват?
– А по-моему, ты мне голову морочишь. Поверив выдумкам врага, играешь ему на руку!
– Ну-ка повтори! – И он стал крутить мое запястье, пока оно не хрустнуло: это был вызов.
Уже рассвело, пришло время расставаться, но теперь, увидев его лицо, я не могла отвести взгляда. В этих морщинах на лбу, в изгибе подбородка было что-то пугающее, и я все вглядывалась, пытаясь уловить, что именно, но видела только тяжелую, выступающую нижнюю челюсть да надбровные дуги, торчавшие, как ржавый остов рухнувших строительных лесов. Грубость вульгарна именно потому, что предполагает отсутствие гармонии. Но, как и многие другие вульгарные вещи, она может быть весьма возбуждающей.
– Тебе бы в актеры пойти, а не в эсэсовцы.
– Все, хватит, это уже перебор!
Одной рукой он по-прежнему удерживал мои запястья, а другой схватил меня за горло и некоторое время сжимал – не знаю, как долго: боль мгновенно распространилась по всему телу, в висках застучало. Я с трудом приоткрыла глаза, и только тогда он ослабил хватку, погладил мою грудь, а потом принялся щекотать, пытая меня кончиками пальцев, носом, волосами. Я смеялась, но ужас не проходил.
Иногда Альберт рассказывал мне и другие истории о фюрере, обычно с участием множества персонажей: очень уж ему нравилось имитировать разные голоса. Так, например, за ужином Гитлер частенько вспоминал смешные эпизоды из прошлого, с участием кого-нибудь из соратников. Память у него была феноменальная, он помнил все, до малейшей детали. А соратник, о котором шла речь, охотно позволял публичное издевательство над собой: фюрер в каком-то смысле даже оказывал ему честь.
Гитлер обожал свою немецкую овчарку Блонди и по утрам всегда лично выводил ее, чтобы та побегала и справила естественные надобности. Зато Ева Браун терпеть ее не могла: наверное, завидовала тому, что эта сука преспокойно разгуливает по спальне ее любовника, а ее саму в растенбургскую ставку не приглашают. Правда, их отношения не были официально оформлены. Ева говорила, что Блонди – корова, а не собака; Гитлер отвечал, что ненавидит мелких шавок, недостойных выдающегося государственного деятеля, и обзывал Негуса и Штази, ее скочтерьеров, «сапожными щетками».
– Поет она, кстати, лучше тебя, – заявил Альберт.
– Кто, Ева Браун?
– Да нет же, Блонди. Клянусь, едва Гитлер просит ее спеть, как она начинает скулить, все громче и громче. И чем больше он ее хвалит, чем больше подбадривает, тем сильнее она скулит, почти воет. Потом он говорит: «Нет, Блонди, не так, чуть пониже, как Сара Леандер». И ей-богу, она подчиняется!
– Это ты сам видел или тебе рассказывали?
– Заходил пару раз на вечерний чай. Меня не так часто приглашают, да я и сам не любитель: все это затягивается допоздна, раньше пяти спать не ляжешь.
– Можно подумать, обычно ты ложишься раньше…
Он легонько щелкнул меня по носу.
– Выходит, ты можешь возвращаться в ставку когда захочешь, несмотря на комендантский час и затемнение?
– Да я не возвращаюсь, – отмахнулся он. – Сплю в Краузендорфе, в казарме, прямо в собственном кресле.
– Вот чокнутый.
– Думаешь, на голом матрасе удобнее? Моя комната – настоящая дыра. К тому же сейчас жарко, вентилятор не выключишь, а уснуть под этот шум я не могу.
– У бедняжки лейтенанта Циглера такой чуткий сон…
– А ты когда наверстываешь потраченное на меня время?
– С тех пор как я сюда переехала, у меня бессонница.
– Да, всем здесь не спится, даже ему.
Однажды, рассказал мне Альберт, кто-то из нацистских шишек, желая вывести кишевших в округе насекомых, приказал распылить над лесом бензин – и заодно истребил всех лягушек. Но выяснилось, что Гитлер не может уснуть без их пронзительных трелей, поэтому на поиски уцелевших амфибий в лес снарядили целую экспедицию.
Я сразу представила эсэсовцев – ночью, по пояс в грязном болоте, среди избегнувших отравы, а потому безмятежно размножившихся комаров и мошек. Те не могли поверить в свое счастье: сколько еще крови им предстоит выпить, сколько юных немцев они пометят своим клеймом! А сами эти немцы с ужасом понимали, что еще чуть-чуть – и придется возвращаться несолоно хлебавши. Они бестолково размахивали факелами, тщетно гоняясь за скачущими лягушками, называя их «милочками» и «умницами», как звали бы моего Мурлыку, и тихо причмокивая, словно хотели поцеловать земноводных, освободить прекрасных принцесс и поскорее на них жениться. Заполучив лягушку, они злорадно ухмылялись, но через мгновение та снова ускользала, и, чтобы снова поймать ее, приходилось окунаться с головой в болото, отчего лицо покрывалось вонючей жижей.
В общем, у лягушек выдалась удачная ночка: Гитлер дал им возможность снова превратиться в девушек, чего с ними могло еще долго не случиться. А тех, кто решил вернуться в окрестные леса, эсэсовцы, думаю, до утра уговаривали: «Квакни, лягушечка, ну пожалуйста, милая». В итоге фюрер, конечно, сменил гнев на милость и отправился спать.
Альберт тоже уснул, уткнувшись носом в мой живот. А я не спала, чутко прислушиваясь к каждому шороху. Сарай стал нашим логовом, какое имеется у каждого настоящего преступника.
28
Сегодня Волк не может уснуть. Он готов говорить без перерыва до самого рассвета. Эсэсовцы один за другим задремывают, уперев подбородки в ладони, а локти – в стол. Руки дрожат, но пока держат – лишь бы хоть один еще бодрствовал. Сегодня Волк не хочет спать – ничего, мы тоже не сдадимся. Сон – обманщик: сколькие закрывали глаза в полнейшей уверенности, что через секунду снова их откроют, и тотчас же проваливались в беспамятство? Сон так похож на смерть, а значит, ему можно довериться. «Спи», – говорила мама, подмигивая ему здоровым глазом. Второй под вечер всегда заплывал: муж предпочитал видеть ее с посиневшими скулами, и чем больше пил, тем сильнее бил. «Тсс, – говорила мама, – засыпай, волчонок». Но Волк уже тогда знал, что должен каждую секунду быть настороже. Нельзя ослаблять бдительность: повсюду предатели, враги, только и ждущие момента, чтобы тебя уничтожить. «Подержи меня за руку», – и мама держит, «останься со мной», – и эсэсовец кивает: ждет, когда подействует порошок, когда фюрер наконец заснет, помогает ему улечься, пока тот не рухнул на ходу, следит за дыханием: ага, рот открыт – значит спит как младенец. Теперь и эсэсовец может уйти, ему ведь тоже надо отдохнуть.