Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас был огромный мединститут со своей поликлиникой, и вот там имелся один-единственный психотерапевт Муравьев.
На него приходили посмотреть умышленно.
«Очень стремен», – говорили о нем полушепотом.
Я и сам заходил.
В нашей полунаркотической и антисоветской среде он слыл человеком мистическим, даже масоном. Поговаривали, будто он не просто так. Будто он знает нечто, а потому ого-го, и лучше к нему не соваться, это очень опасно. Вполне и зарезать могут в темном переулке, если спросишь слишком о многом.
Он мог и от армии отмазать, и в дурку положить, и опалить василисковым взглядом.
Ну, я и забрел к нему с обычной песенкой про беспричинный плач – мне отчаянно не хотелось ехать в колхоз.
Это был огромный, суровый, усатый мужчина, которому совершенно не шел белый халат. Вида такого, что недолго и в Брежнева выстрелить – мало того: такие планы уже зреют. Глаза навыкате, гробовое молчание, пятнистые руки.
Он выгнал меня на хер. Выписал рецепт на пустырник и выгнал, а мог аминазином ударить.
До сих пор коленки дрожат. Ведь мог же он быть масоном и магистром, носителем тайного знания обо всем.
Для тех, кто не знает, – это так раньше называлась истерия. Но истерики-то хитрые бестии и быстро учатся. Как только их мостики в дугу, слепота и параличи перестали производить впечатление, они напридумывали себе кучу новых малопонятных симптомов.
Лежит, бывало, одна подобная в палате, а через неделю у ее соседок уже все такие же симптомы.
Очень трудно было с такими работать.
Лаской, лаской – и на выписку.
Но был у меня клиент, которому такая конверсия была ни к чему, ибо его сам Господь наградил-конвертировал в неразменную монету. Здоровый, косая сажень в плечах, наглый донельзя, глаза вытаращены и молодой совсем. Ему вырезали абсцесс мозга, и эта штуковина не повлияла ни на что, кроме левой руки.
Во всем здоровяк, а левая рука – словно плеть. И не придерешься.
Весь прямо лучится здоровьем.
И ведь ничем ему не помочь, рука не заработает.
Конечно, он был первым в очередь на цебребребрезин, и брекекекек, и прочие труднопроизносимые редкие препараты, и бабушек шугал из приемной, гаркал на них: тихо! Доктор работает!
Я его не переносил.
Он приходил без номера, запросто, без приглашения усаживался, швырял кепку на койку.
– Ну что, доктор, как она жизнь? С цебребребрезинчиком как?
Да будет, понятно. Тебе-то будет.
С рукой он своей обращался небрежно, как с девичьей косой. Закинет ее куда-нибудь или демонстративно упакует в карман. С победным при этом видом: вы, доктор, хотя и с рукой, но история нас рассудит…
– Ну, я пошел?
– Ступай, голубчик.
Хрустя яблоком, он выходил.
Сказано, в конце концов: если член тебе какой мешает – отсеки его. Вот ему и отсекли. А так бы мешал. Еще неизвестно, что бы он этой рукой натворил. Зато теперь может жить беззаботно, все несчастья уже позади, а жизнь – она ведь прекрасная, жизнь.
– Можно на прием?
Люди по-разному входят в докторский кабинет.
Иные дожидаются лампочки. И если уже все вышли, и даже сам доктор вышел, никого туда не пускают.
Другие долго стоят перед дверью и читают надпись. Я так и слышал, как у них шевелятся губы. А что тебе в имени моем? Ничего. Пока не отопрешься сам – не войдут. В лучшем случае – осторожное поцарапыванье.
Третьи стучат и спрашивают: к вам можно? Даже если нельзя. Ах, извините.
Четвертых ведут под руки. Сидишь ты, не чуешь беды, считаешь ворон в окне, и вдруг распахивается настежь дверь – и его вводят. Сначала китель с орденами, а потом уже его, под руки. А он выбрасывает пехотные ноги в танковой обуви.
Пятые чего-то там шуршат и скребутся: готовят газетный сверток с коньяком.
Шестые тупо сидят, пока не соберешься домой. Уже запираешь дверь и халат снял, а они сидят.
А вы чего? А мы, значится, пришли.
Седьмые входят без стука, распахивают дверь ногой. Они здесь свои.
Восьмых затаскивают коллеги, и это ужасное: посмотри. Неужто я умнее?
Девятые сами являются от коллег, когда их никто не ждал: вот, меня попросили зайти.
Десятые приходят не в тот день и скандалят в очереди. На это действовало одно: я выходил и раздельно объявлял: «Если. Сейчас. Не наступит. Мертвая тишина. То я буду принимать в три раза медленнее!»
И был одиннадцатый.
Он всегда являлся последним, он был безнадежный паркинсоник. Уж лампы погасли, уже шапито взмахнул мягкими крыльями, но вот я что-то такое слышу: кто-то топчется и внимательно читает надпись.
Потом ручка медленно проворачивается. В дверной щели – застывшая маска:
– Можно на прием?
Только он один так выражался: «можно на прием?» Неизменно. Всегда. Являясь последним.
А на что сюда еще можно? На сеанс тайского массажа? На десятиведерную клизму? На ленинский субботник?
– Можно, конечно.
Он никогда ни на что не жаловался.
Ему нужно было просто переписать рецепты. На одни и те же лекарства, которые он пил уже много, много лет – столько, что помнил еще, наверно, Мерлина и Саурона. И даже видел наверняка.
У нас с писателем Клубковым возник маленький спор.
– Будь я психотерапевтом, – говорил Клубков, – я каждый первый сеанс начинал бы преамбулой. Я бы спрашивал: вы знаете, что бывает, когда у человека неправильно срастаются кости? Правильно. Их ломают и составляют заново. Так вот: в психотерапии происходит то же самое. Но учтите: анестезия здесь… – он со значением помолчал и помешал ложечкой чай. – Не предусмотрена, – закончил он с фальшивым сострадательным вздохом.
Я позволил себе пересказать это профессиональному психотерапевту.
– Это был бы его последний сеанс, – сказала она.
Потирая руки, я передал эти слова Клубкову. От нее, между прочим, добавил я, никто не уходит фрустрированным.
И Клубков взвился.
– Что? – взревел он и заскрежетал зубами. – Фрустрированным, говоришь? Да больной должен уходить от врача с полными штанами!
Однажды у меня заболел зуб. И не один. А у наших врачей было правило: должно быть больно. Потому что если клиент не вопит и не ссытся, то как же узнать, в каком ты канале – зубном или мочеиспускательном? Доскребся до нерва или еще не успел, и десерт откладывается?