Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что я слышу в его смехе, кажется глубинным и окрашенным ностальгией.
— Но в какой-то момент третьей ночи мы засиделись допоздна. Слегка напились, и она пригласила… не бросила вызов, конечно, это слишком агрессивно для шведки… она вежливо пригласила меня на партию в шахматы.
Он отпивает чай со льдом, затем складывает руки на животе.
— Она надрала мне задницу и бахвалилась победой. Теперь уже она допустила промах. Она не только допустила, чтобы её гость проиграл в игре, но и уничтожила его, злорадствовала ему в лицо, что идёт вразрез со всеми принципами гостеприимства и скромности в её стране. Она смутилась, но вместо того чтобы забыть, я продолжал говорить с ней об её победе, поддразнивал её этим.
— Она становилась всё злее и злее, а я становился всё милее. Чем сильнее она сердилась, тем сильнее я успокаивался, и в следующее мгновение она уже сшибла шахматную доску со стола, забралась на него и целовала меня до умопомрачения.
У меня отвисает челюсть. Это не та милая история о первой встрече, которую я слышал на семейных сборищах. С другой стороны, такая история шокировала бы большую часть нашей семьи, а моя шведская бабушка упала бы замертво.
Я краснею. Я прижимаю ладонь к щеке, чтобы остудиться, и папа хохочет.
— Твоя мама, — он вздыхает. — Тогда я и понял: я люблю её. Ну то есть, в тот момент я не знал, что знал, если ты понимаешь, о чём я. Я всё ещё был слишком погружён в раздражение из-за неё. Но оглядываясь назад… — его плечо приподнимается, и он снова делает глоток чая со льдом. — Тогда всё и случилось.
«Почему? — пишу я ему. — Какой тут вообще смысл? Как ты оглядываешься назад и понимаешь?»
Поставив свой напиток, папа кладёт руки на стол.
— Ненависть, вражда, соперничество — всё это страстные реакции. Моя личная теория сводится к тому, что всё это — неполное выражение одной ключевой человеческой эмоции: любви. Это как притча о людях, которые потрогали разные части слона и приняли его за что-то другое. Любовь — это многогранное чувство. Оно какое угодно, только не одномерное. Иногда, когда кто-то влюблён, некоторые эмоции и манеры поведения проявляются наперёд остальных.
Я беру телефон и печатаю: «Эта логика ужасает».
Он подаётся вперёд.
— Но это логично. Подумай. Мы не тратим время на людей, которые нам безразличны. Мы провоцируем, разыгрываем, дразним тех, кто задевает нас за живое, вызывает в нас чувства, распаляет нашу страсть.
— Поэтому, когда дело касается твоей матери, я могу обернуться назад и увидеть, что я делал всё возможное, чтобы спровоцировать её не потому, что мне нравилось её дразнить…
Я выгибаю бровь и заставляю его усмехнуться.
— Ладно, мне немножко нравится её дразнить. Но тогда это было потому, что я чувствовал к Элин страсть. И нет, поначалу не было ясно, что дело в этом (если мы бодаемся с кем-то, это не значит, что мы влюблены в этого человека), но когда я вернулся через несколько месяцев, и она по-прежнему была там, я смог посмотреть на ситуацию со стороны. Все эти неразрешённые и запутанные чувства раздражения и напряжения уже не были частичными и неполными. Привязанность, желание защитить, порыв отбросить мои защиты и смягчиться — всё это завершило картину, и я смог увидеть правду: она мне понравилась.
— Пребывание в её обществе заставляло меня взбодриться и сесть прямо. Само существование на её орбите распаляло мою кровь и вынуждало сердце колотиться чаще. После этого мы всё равно донимали друг друга и дразнились, но перестали отрицать влечение друг к другу. Мы прислушались к интуиции и позволили друг другу быть тем, кого мы можем полюбить. Как оказалось, мы были правы.
Мой аппетит пропал. Я отодвигаю бумажный пакетик в сторону и посильнее натягиваю бейсболку, надеясь, что папа не прочитает по моему лицу, как меня расстраивает эта информация.
Папа постукивает по столу, привлекая моё внимание.
— Ты в порядке? Выглядишь расстроенным.
Я киваю, стараюсь ободряюще улыбнуться и снова раздираю пакетик с сэндвичем, заставляя себя целеустремленно накинуться на еду. Я не могу сидеть тут и киснуть. Это вызовет его подозрение, если этого ещё не случилось. Я заталкиваю в себя кусок за куском, стараясь не слишком думать об явных параллелях между непростым началом отношений моих родителей и нашим с Уиллой непростым началом. О той перемене, когда я в какой-то момент стал с нетерпением ждать её едких комментариев о моих рубашках лесоруба, когда я жаждал узнать, что делает её радужки рубиново-красными от злости, а также довольно карамельными, сладкими с терпкими нотками. Когда во мне зародилось желание подхватить её на руки и защитить от всего — от ужей, от жутких типов в клубах, от придурков-профессоров, слишком перегибающих палку, от всего, что заставляет её глаза меркнуть и гасит ту огненную искру внутри.
Мы доедаем еду, пока папа выпытывает у меня больше информации о школе, о друзьях. Он постукивает по своему уху, затем по губам и сурово смотрит на меня.
— Твоя мать и я хотим поговорить с тобой об этом в День Благодарения. Мы хотим вывести процесс на следующий этап, хоть по страховке, хоть нет, хотя я надеюсь, что страховка покроет. Даже не думай отделаться. Знаю я твои мелочные и хитрые приёмчики в духе среднего ребёнка.
На протяжении долгого момента я хмуро смотрю на него, затем опускаю голову, чтобы набрать сообщение и сменить тему, спросив, как дела у Оливера и Зигги — моих самых младших брата и сестры. Я спрашиваю про маму и её кухонные приготовления к приходу «всей орды» на День Благодарения. Мы дурим друг друга сколько угодно на протяжении десяти минут, а встав и начав прибирать мусор, я нечаянно разливаю воду по всем его разбросанным файлам. Мы оба действуем быстро, убирая картонные папки с полированной деревянной столешницы и бросая их на пол. Вытерев стол, я поворачиваюсь и приседаю, чтобы стереть излишки воды, оставшиеся на папках.
Я сын доктора. Я знаю о конфиденциальности информации между врачом и пациентом, поэтому не сую нос куда не надо. Я честно стараюсь не думать обо всех больных людях, о которых мой папа заботится каждый день. Рак вгоняет в депрессию, и я