Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы вошли, он работал над седлом с латунными стременами. Своего коня у отца Мунко не было, все заказы на седла для колхозных коней проходили через меня. Седло могло готовиться только для Черногривого — святого коня. Узелок…
Что и говорить, агитации у нас не получилось. Мунко попросту поругался с ним.
— Вы желторотые, м-м-молодые еще, не з-з-знаете, что такое настоящий обоон, а беретесь агитировать против него.
Они оба одинаково заикались.
— М-молодые, н-но не отсталые!
— Н-не лезьте в дела старших!
— Пы-пы-плохие дела. Об-обман!
— Н-не в-вам судить! М-мало п-пожили!
— М-много п-пожили, да н-не поумнели!
Смех и грех, а не агитация!
Наконец отец Мунко выгнал нас обоих на улицу.
В ночной темноте лежит печальный наш улус: вдоль изгородей намело огромные сугробы. Тускло светятся замерзшие окна. Не в каждой избе горят керосиновые лампы. Керосин сейчас на вес золота, кое-кто жжет сальные свечи, а кто просто спит. Раньше каждый хозяин радовался гостю, ставил чай, угощал. Какие уж теперь угощения — в любом доме голодно, муки в обрез, нет настоящего кирпичного чая, без которого не может жить бурят. И гости мы не очень желанные, особенно в тех домах, над которыми висят белые флажки — кони, парящие в воздухе.
Подошли к дому Галдана; хозяин погиб на фронте, сын пропал без вести, а старуха недавно умерла. Крыльцо засыпано снегом, на дверях замок. Совсем стало грустно.
Идем по пустынным улочкам. Молчим.
— Смотри-ка, — говорит Мунко. — У знахарки свет. Может, наши еще у нее?
— Пойдем, — говорю я, — в окно заглянем.
К окну подошел я один, подтянулся, заглянул и увидел Зину. Она лежала на длинном ящике, укрытая до подбородка старым одеялом. Голова завязана, лицо опавшее — больна. Хурла рядом, смотрит в стакан, бормочет. Гадает. Зине?
— Н-ну что? — спрашивает Мунко.
— Ничего интересного, — говорю я, отходя от окна. — Наших нет.
Мунко сплевывает на снег. Вот и вся наша агитация. Хурла не пустила учительницу в дом.
— Батожаб, — говорит Мунко, — может, она в самом деле…
— Что, мне теперь тебя агитировать?
— Она сказала, что Заята-ахая возьмут скоро в армию, — взяли! Сказала, что Дондока Пордиева скоро ранят, — через несколько дней пришло письмо из госпиталя. А Сандака Санданова убьет… Откуда она все это могла знать?..
— Если Хурлу уволить с должности почтальона, она сразу перестанет быть всевидящей…
На засыпанной снегом улице послышались голоса. Две темные фигуры — одна большая, другая поменьше — приближались к нам. Кажется, голос Сэрэн-Дулмы. Она работала на току, возвращается домой. Но с кем?
— Разве так можно по-свински? — говорит она. — В такой мороз! Не наткнись я — утром бы мертвым нашли!
— Куда ты? Куда меня ведешь? — мужской пьяный голос.
Бригадир Ендон!
— Домой, куда же еще?
— К себе?
— Еще чего? Вы и трезвый мне на дух не нужны.
— Хочу к тебе!
— Смотрите — брошу! Уснете в сугробе!
— Не хочу идти к себе! Жизни нет! Съела проклятая!
— Кто?
— Пила железная! Сбегу! Тошно!
— Руководитель! С собственной женой не можешь справиться!
— Выходи за меня! Прошу! Нянчить буду! В атласы наряжать! Работать — ни-ни!
— Руки попридержи!
— Мужа-то нет…
— Не ваше дело!
— Сам видел бумагу…
— А я сердцу верю — не бумагам!
— Носить на руках стану! Сына твоего — своим…
— Мой муж жив! Жив! Жив! Сердце говорит! Слышите!..
Короткое молчание, пыхтение Ендона, наконец его пьяный плач:
— Кто ценит Ендона? В аймаке ценят? В улусе ценят? Дома меня ценят?.. Ты ценишь Ендона?! Уйду! Сбегу! На фронт! Пусть убьют меня. Пусть, все одно никто не пожалеет!.. Где моя шапка?
— Ну, вот шапка…
Они долго шарят по снегу, ищут шапку, находят, ' валяются.
Мы с Мунко смотрим ему вслед.
— Мунко, — говорю я. — На Урбана пришла похоронная.
— З-знаю-ю. В-весь улус знает.
— Ты слышишь, Сэрэн-Дулма не верит, что Урбан убит…
Мунко молчит.
— Мунко, я недавно стихи прочел… Хочешь послушать?
И я, не дождавшись согласия Мунко, читаю в ночной тишине:
Пусть поверят сын и мать
В то, что нет меня,
Пусть друзья устанут ждать,
Сядут у огня,
Выпьют горькое вино
На помин души…
Жди. И с ними заодно
Выпить не спеши.
Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло…
Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет: — Повезло.
— Мунко, знаешь, я хочу добровольцем на фронт.
— А кто ж тебя возьмет?
— Есть на фронте и моложе меня! Мне до призывного возраста осталось полтора года.
— Мать тебя все равно не пустит, — убедительно говорит Мунко.
— Я уже взрослый.
— А как они будут жить без тебя?
— Сэрэн-Дулма и мама, как-нибудь вместе… Надо, чтоб скорее кончилась война, Мунко.
— А если мы в-в-вместе в военкомат?..
— Нет, — возражаю я. — Нельзя же всем сразу на фронт. Я поработал конюхом вместо Эрдэни, а ты останься ночным конюхом вместо меня.
Мунко молчит и соглашается:
— Ладно.
Тихо в улусе. Все спят. Уже не светится ни один огонек. Вдруг из-за горы взметнулась к небу яркая белая полоса. Будто циркулем, провела окружность по небу. Потом появилась другая. Они качаются в небе, то скрещиваясь, то расходясь. Это лучи прожекторов, установленных на станции Бада. Мне кажется, что лучи машут мне огромными светящимися руками, зовут в дальнюю дорогу.
Слышится тихая песня — это возвращается Сэрэн-Дулма.
Степная дорога длинна, длинна,
Ковыль под ногами мнется.
Далеко, далеко идет война,
Верю, что друг вернется…
Будет ли Зина петь обо мне такие песни, когда я уйду на фронт?
XXVII
ДНЕМ…
Похолодало. Пронзительный ветер несет над степью набегающие волны снега, вьется сухая поземка.
Навстречу ветру всадники — от нашего улуса к горам на обоон.
Раньше обооны были почти во всех урочищах, по потом их забросили. С войной возродились вновь забытые боги, потянулись люди к обоонам.
По зимней переметанной дороге — процессия, кто верхом, кто в санях, закутанные в шубы, прячущие лица от ветра мужчины, женщины, дряхлые старухи, дети.
Впереди едет Хурла. Почтальонша разодета сегодня словно ханша из старинной сказки: островерхий малахай, зеленая атласная шуба, красные унты, — и откуда только взялся этот наряд! За своим конем Хурла тащит на поводу Черногривого беглеца, тот нервно гарцует. В челку, гриву, хвост его вплетены разноцветные шелковые