Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оттого, что приходилось просто отбывать номер, в следственной бригаде царило полное уныние, таким мрачным, – говорит в романе Лека, – я мужа ни раньше, ни позже не видела. Тем более что и отец хоть чего-то обнадеживающего пока подсказать не мог.
Мясников – старый опытный зэк, ничего объяснять ему было не надо, он хорошо понимал, что следствие в тупике, не знает, что делать, оттого больше и больше наглел. Прежней чередой шли требования к Сталину и Берии перечислять ему на сберкнижку суточные советских дипломатов. Но это еще ладно, к этому все привыкли, а вот когда он начинал по-черному, вдобавок с коленцами, честить по матери Сталина, того же Берию, других, кого он знал в свою бытность членом ЦК и кто до сих пор был жив и во власти, Легин холодел. Было ясно, что, если кто стукнет, для следственной бригады дело кончится плохо.
Леке он жаловался, что за двадцать лет работы в НКВД типа отвратнее Мясникова не встречал. Между тем, отец по-прежнему весь день просиживал в архиве и тоже ничего не находил. Наконец, закончив с агентурными разработками, он решил, что пора браться за мясниковскую рукопись, названную автором «Философия убийства, или Почему и как я убил Михаила Романова». В романе отец много размышляет об этой рукописи, говорит Легину, что, в сущности, «Философия убийства» – самая настоящая исповедь, соблюдены все каноны жанра, а дальше продолжает: «Пару раз я ее уже просматривал, но откладывал, считая, что это наш неприкосновенный запас. Если где что и сыщется, то именно в ней».
Конечно, что там есть, отец и раньше себе представлял, – говорит Галина Николаевна, – понимал, что Мясникову удалось честно – что редкость – изложить историю своей жизни, вершиной которой он считал подготовку, а затем убийство великого князя Михаила Романова. Того самого, в пользу которого в семнадцатом году император Николай II отрекся от российского престола. Теперь, когда он читал ее подряд, мясниковская рукопись по многим причинам не могла его не поразить. Какими бы они ни были разными людьми и как бы по-разному ни понимали жизнь, в частности, как и перед кем исповедоваться: отец – перед Богом, позже перед следователем, который ведет твое дело, Мясников – перед пролетариатом и историей, – оба понимали, что исповедь и есть сердцевина мироздания. То единственное, без чего никакое спасение невозможно.
«Философия убийства» сохранилась в двух, а то и трех десятках копий, и отец понимал, что для Мясникова это лучшая страховка. Даже когда на Лубянке во время обыска его спросили, что это он с собой привез, Мясников с ухмылкой ответил, что это подарок старым товарищам. Между тем, продолжая подчищать архивные хвосты – фамилия Мясникова всплывала то в одних документах, то в других, – бо́льшую часть дня отец теперь занимался именно исповедью. Каждую строчку читал буквально под микроскопом. Повторял Легину, что Мясников, если где и раскрылся, выказал слабину, то здесь, в исповеди.
Впрочем, – продолжала Галина Николаевна, – помню, звучало это вяло, без его обычной уверенности, и я стала бояться, что скоро вслед за Телегиным он тоже поднимет лапки вверх. В романе отец не просто не стал прятать, сохранил свое отчаянье, он всё его сохранил, то ли закутав, то ли закатав разбросанные по тексту куски мясниковской исповеди в собственные комментарии. Комментарии наслаиваются на комментарии, получается этакий кочан капусты, внутри которого кочерыжка мясниковского текста”.
“Об этом, Глеб, – сказала Галина Николаевна на другой день, – если позволите, немного подробнее. Мясников в своей рукописи не единожды повторяет, что Смердяков есть самый благородный персонаж русской литературы, а дальше, причем тоже не один раз, твердо ставит знак равенства между Смердяковым и собой. Последнее, как мне говорили читавшие роман, дало отцу право сопоставить то, что писал о Смердякове Достоевский, и то, как понимал Смердякова, с ним и весь карамазовский выводок Мясников. Но роль главного комментатора играет в романе время.
Гражданская война, по отцу, как бы детское место, а убийство великого князя Михаила, которому Учредительное собрание твердо собиралось передать российский престол, – зародыш тех бедствий, что ждали нас впереди. Мясников оборвал рукопись убийством Михаила, которое сам организовал и во всех деталях описал, но жизнь продолжалась, и вот это, что было дальше во всех своих измерениях и сути, составило массив отцовского романа.
Жизнь отца с матерью. Ее уходы к цирковому гимнасту, в недалеком будущем сотруднику НКВД Легину, и возвращения. Отец – странствующий монах, люди, которые его кормили и давали приют. Встреча, позже брак с Лидией Беспаловой, еще в Гражданскую войну нареченной ему невестой, их совместные скитания. Он сам, принятый и признанный за великого князя Михаила, чудом уцелевшего в восемнадцатом году и теперь вынужденного скрываться, сложные отношения с другими Романовыми – царем Николаем и его сыном Алексеем. Ребенок, рожденный Лидией в лагере, и там же, в лагере, меньше чем через год погибший. В тридцать шестом году в другой тюрьме расстрел самой Лидии. Третий срок отца и его неожиданное освобождение. Потом столь же неожиданное возвращение из ссылки в Москву – всё благодаря Легину.
В итоге пятый, смердяковский том «Карамазовых» оказался очень сложным и очень страшным романом. Вместо положенного по всем правилам катарсиса его финальную главу составило расследование дела Мясникова, открытого производством 17 января 1945 года. Легин вел его на пару с отцом. То, что Мясникова так и так ждет расстрел, было понятно каждому, в том числе и самому арестованному, но был приказ, прежде чем он получит заслуженную пулю в затылок, сломать мерзавца. Чем отец с Легиным и занимаются. Глава написана совершенно безжалостно. В первую очередь по отношению к себе, и что они в конце концов добиваются успеха, только это подчеркивает.
Прежде долгие, раз за разом тщетные, попытки подобрать ключ к Мясникову. Когда же уверились, что проиграли, сделать ничего нельзя, – вдруг удача, и вот сутки спустя раздавленного, уничтоженного Мясникова, елозя им по каменному полу – сам он идти не может, – мимо них волокут в подвал. Честь победы безусловно за отцом, хотя была ли идея его собственная или он ее позаимствовал, сейчас уже и не скажу”, – закончила Электра.
Много лет спустя о том, на чем именно сломали Мясникова, я прочитал в телегинском деле пятьдесят третьего года, и сразу доложил Кожняку. Только в телегинском деле всё было изложено так, будто оба – Жестовский и его следователь Зуев – это отлично знают, обсуждают просто для проформы. Как и беседы с Электрой, свои разговоры с Кожняком я по возможности записывал.
Кожняк: “Ну и что, сломали?”
Я: “А то нет! Конечно, сломали. Иначе бы Телегин не получил комиссара госбезопасности третьего ранга. Наоборот, схлопотал бы пулю в затылок”.
Кожняк: “И как сломали?”
Я и тут знал ответ. Сам о том же не раз говорил с Галиной Николаевной, но и в телегинском деле пятьдесят третьего года это было – как. Так что я только сослался на показания Жестовского, а Кожняку стал пересказывать, что слышал от Электры.
Я, как обычно, за чаем: “Галина Николаевна, всё же, а как они его сломали? В «Агамемнон» это наверняка должно было попасть”.