Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот подошел день, когда Алешка раскидывал по пашне из кузовка ярицу. Кузовок подвешен перед грудью на лямках, сын Устинка верхом тянул за ним деревянную борону. Березовый колок туманился младенческой зеленью, покрывавшей рыжину веток.
Помнил Алешка присловье: «Коли на Егория березовый лист с полушку, то после Успенья клади богатые хлебы в кадушку».
Хоть примета по листу не совпадала — день Егория Вешнего минул уж неделю как, а лист на березе по северному склону только теперь с полушку, — но другие-то приметы в руку: и то, что по всем ночам небо звездится, а днем напротив — низкая хмурь, и в сумерках потеет росой травка на выгоне. И старухи в деревне ворожат на угольях и на золе — тоже к ядреным хлебам выходит.
Алешка принял у парня лошадь, отцепил борону, подобрал и увязал постромки, объехал по закрайкам все поле, еще раз, уже по сеяному и по боронованному, побросал горстью остаток зерна. Так полагается по наказу стариков. Для птах это, для хомячков, чтобы не рыли пашню, а взяли бы сверху свое и урожай славили.
Присловье на этот счет исстари составлено, Алешка повторял шепотом, будто молитву: «Пташка-золотушка, зверушка-норушка, возьми себе свое, оставь мне мое, божье богу, пахарево пахарю, склюйся крохами, народись ворохами, щедрись, землица, на льны, на калачи да на блины...»
Испытывал Алешка сладкое томление при этих певучих словах, хотя смысл их уплывал куда-то на сторону, мимо сознания.
Внизу, за зеленой лентой кудрявых, тесно сплотнившихся тальников, мерцала река, разлившаяся на широкие изогнутые рукава. В камыши шла рыба на икромет, оттого вода в прибрежье, в заливах, рябилась и булькала.
— А в городе-то, говорят, чех правит, — сказал оскомкинский мужик Лукоедов, проезжая по дороге мимо. — Назад будут землю брать будто.
— Чего? Э-эй! Как это... брать? — разом напрягся Алешка, задержав в горсти остатки зерен, какие наготовился было кинуть на увал. — Как это... «брать»?
— А так... говорят. Посеял, не посеял... назад брать. Давче колыванский лавочник ехал, встретил я его, так он это... Про все про это, значит...
Алешка знал Лукоедова как мужика нудливого, к тому же порченного ленью.
— Врет он, твой лавочник-то, шмурыжник этакий! — Алешка выкинул из горсти зерно, дернул повод, отчего лошадь под ним крутнулась, поосела, попятившись за борозду, на шиповниковый куст, набирающий кровяной цвет. — Непременно врет! Закон теперь на нашей стороне. Знаешь?
— Оно так, — тянул Лукоедов, довольный уже тем, что кому-то жизнь может быть хуже, чем ему. — Закон-то... Дак ведь чех правит. Какой у него закон, леший его знает... Мужику разе рассудить насчет законов-то?
— Врет чертов лавочник! И ты тоже. Проезжай, не морочь голову! — вспыхнул гневом Алешка.
А вокруг между тем ложилась сама благость, ниспосланная всевышним.
У опушки непрореженного осинового леска, в сумеречной мягкости, цвел кумачовым букетиком костерок. Это Устин, натаскав сухого чащовнику, готовил ужин. Небо над станом, над всей убаюканной, ухоженной землей очищалось от низких облаков, и уже оранжево-ало просвечивала по ту сторону осинового колка полнотелая луна. Там и там выступали из купольной высоты зеленые иглы звезд.
И Алешка, проследив взглядом за истаявшей на дороге телегой Лукоедова, старался освободиться от вошедшего в душу беспокойства, настраивал себя на восприятие вот этого всего земного мира, вот этого благолепия. Вон ведь как небесная высь широко искрится, не к беде это, к согласию, к урожаю!
— Сынок, — окликнул он.
Силуэт парня растекался в пятне костра.
— Сынок, — сказал еще Алешка, подъезжая через кусты. — Ты, коль домой хочешь, ступай. С парнями там это... на игрища сходишь. А я... я тут побуду. Ночую. Неохота что-то в деревню... — Алешка слез с лошади, переплел ей передние ноги жестким волосяным путом, намерился хлестнуть по крупу уздой, но не хлестнул, и лошадь, натянув шею, принялась чесать голову о белый стволик пригнутой к земле березы.
Устин все глядел в огонь. Угли постреливали дымными пульками, которые, отлетев, как бы увязали в загустевших сумерках. Лицо парня, багровясь, в перемежающихся отсветах казалось прозрачным.
— Нет, тять, не поеду. Неохота мне, — сказал он, сминая в пучок смородиновые ветки и толкая их в кипяток.
«Сам в себе парень растет, не артельный», — с жалостью подумал о сыне Алешка.
Да, да, дети выросли без опоры на отца. Сами по себе, как вон то изогнутое деревце. Где-то теперь Дашутка? Все ли там ладно у нее? У каждого линия своя. И не переиначишь. Жи-изнь, житуха. То в один бок согнет, то в обратную сторону.
Однажды Алешка видел: пустобрешная плешивая собачонка загнала бурундучишку на верх лесины, росшей над речкой, ветрище полоскал лесину и туда и сюда, гнул кронные сучья, а бурундучок коготками держался за вершинку, будто лоскуток полосатый, вниз головкой перевернулся, в струнку натянулся, ему ни в одну сторону прыгнуть невозможно — там вода бурливая, а с другого боку собачонка визгливая разбойной злостью исходит...
Так вот и человек на своей линии, на своей вершинке, гнет его заодно с вершинкой, полощет, а ему ни туда, ни сюда не спрыгнуть, не скакнуть, пока уж что само собой не выйдет...
Барсуки. Человек из евреев
Далеко Оскомкино и от города с железной дорогой, и от Колывани, и от других селений — тоже. Путь сюда не прямиком — кружно, мимо лесных моховых болотин. Да и кружно не после всякого дождя проедешь.
А слухам-то все это ничего, яроводье им не помеха, слухи сюда на сорочьих хвостах летят. Сорок тут уж шибко много. И ворон тоже.
Слухи дошли: чехи сюда идут. Скот режут, людей стреляют.
Однако оскомкинские мужики судили:
— Есть же в Рассее, слава богу, кому остановить иноземца. Не допустят, чтоб он по нашим дворам разоры делал. Их вон, раньше-то, сколь на Рассею приходило — и монгол, и швед, — всех турнули. Вилы в бок и топор на то.
И еще слухи были про то, что по всем сибирском городам власть старая ожила и не только не пошла на чеха, а как раз наоборот — на чеха оперлась. А это уж вовсе пакостно. Советчиков, конечно, станут ловить и побивать в кровь, а остальных мужиков... Что с остальными мужиками будет-то?
Теперь оскомкинцы, те, что по весне гурьбой, в томлении надежды, сопровождали костлявого землемера-бегуна и получили земельные прирезки на бывших пароходчиковых займищах, заходя друг к