Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такая дела. Кунак Илешка ехать хочет. Гайса ехать не хочет. Гайса маленькая угощения кунаку Илешке делать хочет... — на ходу приговаривал башкир, поджимая к животу округлый лагушок с торчащей деревянной затычкой.
Алешка стоял во дворе и смеялся. Гайса с лагушком как раз кстати, смочить душу доброй жидкостью в этот день — кто же может быть против!
— Э-эй, давай! Э-эй, славно! — шумел он, вскидывая перед собой рукавицу и ловя ее в воздухе. Воздух светился хрустким, осыпающимся с кустов инеем.
Щедрись, землица, на льны, на калачи да на блины!
Вот и красной весной задышала вольная земля! Божьего простору-то сколько! Лощинами, из куста в куст, перебегали поднятые зайчишки — сколь их тут! Со спины уж серые, а с боков еще по-зимнему белы. Хоть туда, хоть сюда гляди: по всему надречью заплаты проталин курятся голубой марью. Из солнечной бездны льет свой колокольчатый звон жаворонок, невидимый, вовсе растворенный.
Землеустроитель был не местный, он доверил Алешке самому мерить, и Алешка вдруг обнаружил, что с саженью невозможно ходить шагом, а все внабежку, внабежку. Сажень в его отведенной на сторону руке крутилась с проворством, выходило, что она как бы сама собой и наперед, а ему, Алешке, иначе уж и нельзя, как только бежать за ней вприскочку, едва поспевая, заботясь лишь об одном — как бы удержать, как бы не выскользнул инструмент. «Вот ведь», — сам над собой усмехался Алешка.
А когда он остался один, то есть когда землемер и мужики ушли, он сел отдохнуть. Снял шапку и вытер мокро на затылке. Фу-уф. Потом с лопатой и топором прошел этак же по следу землемера, только не вперед, а назад, наклоняясь возле прутяных тычков, натыканных со стороны реки. В голове было волнение, он не в силах был сообразить, сейчас ли уж ему приняться менять эти прутяные метки на столбцы или еще не сейчас, а после, когда земля пуще отойдет, напреет.
Земельный надел его радовал. Как же — его теперь собственный надел. К тому же по-над самой рекой.
Река за краснотальными кустами, за набухшей вербой гляделась разостланным холстяным полотном, она еще удерживала на себе ледовую санную дорогу, притрушенную клочками утерянного с возов сена. С добрым настроением вернулся Алешка с поля.
— Что там у тебя? — спросила Домна Семеновна, встретив мужа во дворе.
— Дак вот, — отвечал Алешка, — сызнова жизнь-то у нас при Советах начинается. Землица моя теперь у самой речки. Пахать и рыбку в вершу имать. Я уж вот и лозы для того нарубил, чтобы верши эти самые наладить... Да к тому же в Совете обещались отпустить окромя пшенички еще и две меры гречихи для посева. И со склада переселенческого управления обещались отписать еще и плуг с лобогрейкой, как пострадавшему на каторге. Считай, что мы уж богатеи!
— Ох, ты уж скорый какой, бога-атый, — стеснительно заволновалась Домна Семеновна.
— Дак чего ж не быть скорому, коль жизнь новая? И землемер про то говорит: получай, говорит, да радуйся. Ты вот насчет обеда... как, готов ли? Уж проголодался!
— Да уж давно щи напрели, как же. В печи вон напревшие стоят, тебя поджидаючи. Сейчас я, вот только руки сполосну... коровушке пойло давала да на теленочка глядела, подстилочку свежую налаживала.
Домна Семеновна была той самой многотерпеливой сибирской крестьянкой, которую бог создал для подворной работы и для угождения мужику. В девчонках она, однако, была задиристая, знал ее Алешка в ту пору: ох, даже чересчур задириста. Это она, сидя верхом на воротах, окрестила Алешку, однажды проезжавшего мимо в телеге, в ту пору уже женатого и бородатого, «кочерюгой».
— Эй, дядька-кочерюга!
— Эт я-то кочерюга? — удивился Алешка. — Да я вот сейчас тебя!..
Потом он, смеясь, спросил:
— А отчего ж тебе поп-батюшка такое имя старушечье дал — Домна?
— И вовсе не старушечье, — возражала девчонка. — Это счастливым имя такое дают. Богатой я буду. Дом-на. На дом...
«Дом на... До-омик», — поддался детской игре Алешка, отъезжая.
В мужья ей достался парень небогатый, но добрый. От него она осталась бездетной вдовой — мужика-то на германской войне убили.
Ничего, уж вовсе ничего не было в обличье и в характере Домны Семеновны от нее прежней, когда-то пташкой прыгавшей на воротах и стрекозой скакавшей по лужайке.
Не хотел Алешка замечать того, что ни старшая его дочь Евгения, ни сын Устинка не приняли мачеху. Только младшая Ксюта не натягивала нервно в капризе своего лица, когда та обращалась по обыкновению со смирением и мольбой, поджавши к подбородку наморщенные, с серой, как бы полотняной кожей руки: «Детушки, а подсобите мне воды в баню наносить. Баньку истопим». Или: «Детушки, за деревню, на бугры овцы ушли, подсобите мне их пригнать...»
Изба у Домны Семеновны западала на угол, и оттого истлевший на крыше камыш сполз, оголивши преющие ребра стропил. Алешка, въехав в дом жены в деревне Оскомкино, первым делом починил крышу, а потом принялся наводить порядок во всем остальном. Он разжигал в себе крестьянскую наследственную страсть и планировал, чего теперь дальше делать, каким способом при Советах-то выгоднее ему на новом месте расстраиваться и богатеть.
Обещанное Советом было исполнено. Прибежал парнишка-рассыльный и сказал, что ему, каторжному дядьке, велено ехать до общего амбара и забирать отписанное семенное зерно. Амбар находился на краю деревни, на склоне холма. Забрать оттуда полагающееся зерно было делом не хлопотным. А несколькими днями позднее у ворот остановилась пара чалых лошадей, Алешка выглянул из пригона — ба-атюшки, лобогрейка. В волнении он и не разглядел, что за человек там, рядом с лошадьми, а когда разглядел... то узнал Тупальского. На Алешкино удивление тот, играя в руках ременной кучерской плеткой, отвечал:
— Принимай давай, принимай. Служим вот порядку. Распределяем.
Служил Тупальский, как оказалось, уже не в Новониколаевске, а в колыванской милиции.
— Из самых лучших тебе машина. Из американских, — пояснял он.
Штука эта — греза, страсть всякого мужика не только в