Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что в этом смысле красноречивее и грандиознее, чем распахивающийся (направо, если спускаться к Конкорд) от Елисейских Полей вид на мост Александра III, пышный и соразмерный, а за ним гордый силуэт собора Инвалидов, черно-золотой купол на фоне высокой, словно вертикально стоящей, стены неба – такое небо часто бывает в Париже над простором эспланад… И мост сравнительно новый, и Малый и Большой дворцы, построенные для Всемирной выставки 1900 года, – какие это роскошные и естественные кулисы для мансаровского шедевра!
Красный свитер. Монмартр
Или здание вполне древнее – церковь Сен-Жермен-де-Пре. Впрочем, поставленная в скверике перед ней скульптура в честь Гийома Аполлинера работы Пикассо возвращает прохожего к мысли, что он не в музее, а в живом, всегда готовом к переменам Париже: остаться в минувшем здесь едва ли возможно. Как-то, дойдя до восточной оконечности Сите, откуда обычно любуются апсидой Нотр-Дам, я остановился перед низкой стеной с надписью, сделанной совершенно современными угловатыми буквами: «Martyrs français de la déportation» («Французским жертвам депортации»)[184]. Каменная лестница вела в крипту: неяркий золотистый свет падал на черные копья-решетки – зловещий пластический реквием, вызывавший в памяти колючую проволоку концлагерей. Торжественная печаль, нарочито лишенная пафоса. Жизнь, смерть – все история, все неразрывно. И так все это естественно рядом с Нотр-Дам.
Древние дома, соборы, витражи, просто старые камни – драгоценные вкрапления великолепно-сумрачной старины в то вещество Парижа, в ту плазму, из которой состоит реальный город. И если в городе жить, а не только осматривать достопримечательности, если бродить по улицам, доверяя Парижу свое настроение, тревогу и радость, то утоляют душу все же не прославленные памятники, точнее, не просто и не только они.
Не устаю любоваться «пудреными» камнями старых зданий, что открываются с набережных и мостов. Но – да простят меня почитатели величественной старины (тем паче и я из их числа) – это не весь Париж, и более того: Париж состоит из иного материала, чем его драгоценное прошлое. Самые «парижские» здания действительно сравнительно молоды, это отнюдь не «древние камни Европы».
Знак Парижа – когда в него въезжаешь, миновав безликие кварталы недавно выстроенных предместий, – это первый красный тент брассри или кафе на фоне старой, посеребренной временем стены. И эти мансарды, ржавеющие тонкие трубы, тянущиеся к дымному небу («О старина XIX век мир полный высоких каминных труб столь прекрасных и столь безупречных»[185], – с нежностью писал Аполлинер), окна, отороченные игрушечными балконами, веселые автобусы с номерами знакомых маршрутов…
«Великолепный Париж» бульваров, площадей, торговых улиц – он возникал еще до Османа. Гоголь с восхищенным раздражением писал о Париже, о его «чудовищной наружности», признавая, однако, что он – «это вечное волнующееся жерло, водомет, мечущий искры новостей, просвещенья, мод, изысканного вкуса и мелких, но сильных законов, от которых не в силах отказаться и сами порицатели их…».
Но главное – Гоголь, отлично чувствовавший архитектуру, разглядел в Париже этот зыбкий блеск: живой, неповторимо индивидуальный город, а не его знаменитые памятники.
Романтической респектабельностью, комфортом дышат фасады высоких домов, не лишенных несколько надменной пышности. Есть в Париже, как и везде в мире, и немало, домов старых, запущенных, лишенных удобств; но я говорю, разумеется, о центре города.
Обычный османовский дом построен, как правило, из камня – светлого песчаника, в него ведут двери или ворота, чаще всего темно-зеленые, с массивными медными ручками. Такие дома, особенно в центре города, охотно уступают нижний этаж (rez-de-chaussée) веселой прозрачности магазинов или бистро. Окна жилых этажей обычно доходят до пола и либо открываются на узкие балконы, либо просто забраны снизу легкими решетками («французские окна»); кое-где над окнами – яркие, чаще всего красные тенты. А выше – закругленные, «лобастые» крыши, непременные мансарды; и эти парижские трубы.
В начале XIX века по миру ездили верхом или в каретах. За тысячу лет в этом смысле мало что поменялось, и Наполеон пересекал страны столь же неспешно, сколь и Александр Македонский. А в тридцатые годы Европу пересекли железные рельсы, помчались поезда. В конце века (в Париже Золя и Мопассана) звонили телефоны, строилось метро[186], расцветала фотография, сияли электрические фонари. Братья Люмьер показали кино. Изменилось само представление о пространстве и времени.
Как ни странно, проще вообразить средневековый, «мушкетерский», сказочный Париж, чем доосмановский город середины XIX века: низкие дома, спускающиеся с холмов в долину Сены, тесные улицы, пустыри, почти нет садов, скверов и парков, нет Эйфелевой башни и громады Сакре-Кёр. Одинокий купол Пантеона на холме Св. Женевьевы царит над городом. Ни Гранд-Опера, ни площади Звезды, ни широких авеню, ни парка Монсо, ни больших вокзалов.
Удивительно, что многие недолюбливают, а то и просто терпеть не могут пирамиды перед Лувром. Я же, глядя на эти полупрозрачные конструкции, словно отлитые из матовых цельных кристаллов, сквозь которые мерцает резной камень ренессансных фасадов, думаю: почти тысячелетнее строительство Лувра и всей этой единственной в мире перспективы – от Тюильри до Дефанса – наконец-то завершилось. При моей жизни и почти на моих глазах.
Парк Монсо. Решетка
Фантомы грядущего перед величием прошлого, непререкаемое доказательство единства неразрываемых временем культур. Я влюблен в эти удивительные сооружения! Лувр Луи Лево и Жака Лемерсье, он словно бы век за веком ожидал гениального китайского (американского) зодчего Юй Мин Пея, чтобы стать полностью завершенным, обрести достойное и вполне современное оформление, вписаться в новые времена.
А ведь до османовской перестройки даже здесь, где теперь пирамиды, между крыльями, что соединяли Лувр с не сожженным еще коммунарами Тюильри, рядом с Триумфальной аркой на площади Карузель, теснились ветхие дома, лишая великолепные дворцовые здания цельности и величия. А Сите, торжественный центр старого Парижа, служил приютом нищих и бандитов, где в рассыпающихся домах в одной крошечной комнате могло жить двадцать человек!
Дерзость, присущая Парижу (о которой писал Гюго: «Дерзать – вот цена прогресса»), свойственна была и Осману. И это помогло ему и его соратникам так изменить Париж.