Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того как локомотив замедлил ход и со скрежетом остановился, меня отвязали и, бесчувственного, поволокли к мольберту, поставленному на таком месте, откуда открывался величественный вид на паровозное депо.
Ноги мои подкашивались. Некоторое время ушло на то, чтобы вновь обрести способность стоять. Весь мир качался вокруг меня, словно морские волны; депо колыхалось, вздымаясь и опадая, будто стена подводного леса из бурых водорослей; на его фоне плыли куда-то девушки-сиамки, а Муша Пуг и свора прибывших с ним заплечных дел мастеров дёргались из стороны в сторону, точно испуганный косяк неведомых, однако явно враждебных мне обитателей водной стихии. Изрядно трясущимися руками я взял кисть, краски, погрузил ноги в вязкий донный ил, отчего моё ставшее невесомым тело обрело некоторую устойчивость, и принялся за работу, твёрдо решив, несмотря на вновь накатившую тошноту, написать для Коменданта картину Прозорливой Изобретательности, превратившей мир в Царство Коммерции.
Но вскоре я опустил кисть.
Всё говорило о том, что у меня ничего не получилось.
Вилли Гоулд всегда полагал: если что-то и следует делать, то это следует делать плохо. Стоит замахнуться на что-то получше, считал он, как тебя пожрёт собственное тщеславие. И если теперь что ему и удалось, так это не отступить от своего творческого кредо.
Ибо то, что ныне вышло из-под моей кисти, не источало ни теплоты, ни счастья; о нет, творение моё оказалось холодным, исполненным страха — пугающим и напуганным. Тому, кто хотел от меня утешения, я смог предложить лишь воплощённое отчаяние. Маниакальный взгляд и сдерживаемая до поры жестокость — во мне этого не было, я не хотел изобразить ничего подобного. От меня ожидали Прогресса и Надежды, но, к ужасу моему, я увидел, что с полотна за мной пристально наблюдает… рыба-звездочёт! Им требовался Новый Бог, а я в смятении чувств моих дал им рыбину!
В этом не было ничего хорошего. Меня ждало нечто более страшное, нежели petite noyade капитана Финчбека, ещё более жестокое, чем Хрущ губернатора Артура: судьба готовила мне и трубчатый кляп, и «колыбель», и тиски, причём одновременно, сразу, медленную страшную смерть до конца наказания.
Под наплывом слабости я сделал было шаг назад, задыхаясь и ловя ртом воздух, но слегка оступился, устрашённый тем, что мне уготовано. Пытаясь вновь обрести равновесие, я увидел, что Комендант, который, оказывается, всё это время стоял позади меня, наблюдая за моей работой, делает шаг вперёд.
В отличие от Доктора, любившего иногда по нескольку дней разглядывать один мой рисунок, пытаясь отыскать в нём недостатки, Комендант рассматривал картину всего несколько секунд, в течение коих я имел возможность получше разглядеть его самого — впервые с того раза, когда он держал перед нами речь в день нашего прибытия. Когда я увидел его сзади, мне стало ясно, что именно должна скрывать золотая маска: непомерную величину головы его и непропорционально малый размер туловища, на коем она сидела, то есть ту субординацию, что существовала меж его телом и его духом.
Когда он повернулся ко мне, я увидел только его желтушные глаза, казавшиеся широко раскрытыми из-за того, что смотрели через прорези в маске, и бездонную пропасть рта, который разинулся шире выреза, изогнутого в улыбке. Невнятное кряканье, исходящее из этой тёмной зияющей пустоты, возвещало, что Комендант столь же доволен, сколь я объят страхом, — как будто я изобразил его одним из наполеоновских маршалов, которыми он столь восхищался, а вовсе не мерзкой рыбиной.
И тут я понял, что передо мной человек, переживающий звёздные часы своей жизни. Я улыбнулся ему и, вспомнивши Одюбона, отвесил изящный поклон.
Вольтер как покровитель фламандской живописи — Грандиозные возможности современного транспорта — Великолепие Дворца Маджонга — Колонизаторские способности рыб — Черта под Европой — Тёте проникается страстью к мисс Анне — Паганини — Какаду — О культуре и гуано — Мечта о безмолвии в городе — Излишек любви
На следующий день я получил приглашение посетить Коменданта в его не то камере, не то келье. Вернее сказать, он велел меня к нему привести. Погода стояла по-настоящему ван-дименская, то есть адская. Ветер дул с дьявольской силою и сбивал с ног. Он отрывал целые куски неплотно прибитой дощатой кровли, а затем с невероятной, бесцельной яростью гонял их по воздуху, увеча неосторожных и невезучих. Было слышно, как под напором ветра стены домов, сложенные из огромных брёвен гуонской сосны, трещат и стонут в непрекращающейся агонии, словно собираясь вот-вот рухнуть. Дождь лил и лил. Солдатам в тот день пришлось выковыривать еду из-под слоя липкой грязи. Клочья пены и солёные брызги поднимались в воздух и в мгновение ока пролетали пятьдесят, а то и сто ярдов, чтобы упасть, передохнуть секунду-другую и вновь быть подхваченными ветром. А позади всего этого бушевали в белой ярости волны, разбиваясь о берег острова. Часть недавно построенной верфи осела и была унесена в море. Ни одно судно уже три дня не покидало наш остров — после того, как у всех на глазах волны накрыли и унесли на дно целую партию лесорубов, возвращавшихся с реки Гордон. Перебежав, пока дождь на время поутих, от домика Лемприера к резиденции Коменданта, я ещё долго моргал глазами, кои полуослепли от солёных брызг, песка, пепла и сажи, висевших в воздухе, словно после холостого выстрела.
Озябший, насквозь промокший, я несколько часов прождал в тёмном и узеньком коридорчике, сидя рядом с солдатом, который меня привёл. Уже смеркалось, когда меня наконец допустили в жилище Коменданта — невыразимо маленькую и на удивление вонючую комнатёнку, где одну стену от другой отделяло расстояние вытянутой руки, а длина сего чулана ненамного превышала рост взрослого человека.
Крысы, такие же огромные и наглые, как и повсюду на острове, то и дело перебегали тусклый круг света от оплывшей свечи, насаженной на крюк в стене; и оттого, что комната-келья была так мала, эти твари казались ещё больше, не говоря уже об их тенях, уродливых и прыгающих, ибо порождавший их огонёк колебался и трепетал на сквозняке. Казалось невероятным, что два человека могут одновременно разместиться на столь ограниченном пространстве и не видеть друг друга, но так оно и было, ибо Комендант остался сидеть за занавескою, делящей келью его пополам наподобие католической исповедальни.
Ничто не украшало келью, кроме маленького бюста Вольтера, наполненного янтарной жидкостью, кою я принял за виски. Если не по материалу, то по размерам и форме бюст сей был совершенно схож с тем, у которого дочь Гоулда некогда испрашивала благословенья, когда приходила охота затеять со мной танцы в духе Просвещения. Таким образом, назначение его было для меня более чем очевидно, и я, страстно желавший вернуть благосклонность Салли Дешёвки, стал украдкой на него поглядывать.
Откуда мне было тогда знать, сколь сильна у Коменданта тяга к различным запахам. Салли Дешёвка, разумеется, не рассказывала, как однажды он попросил её целый месяц не мыться, дабы всё это время купаться в море натуральных запахов, наслаждаясь ими. Не ведал я и того, что самый любимый Комендантом одеколон ему привозили из Неаполя; и, отправляя за пазуху, под заправленную в штаны казённую рубаху увесистый бюстик, я даже не догадывался, что в нём таится самый драгоценный из обожаемых Комендантом запахов — специальный аромат, составленный для него Шарденом, личным парфюмером Наполеона; да, он хранился как раз в этом стеклянном флаконе в виде бюста улыбающегося Вольтера, который теперь, провалившись до самого моего пояса, наблюдал через открывшуюся щель весьма скорбный вид — безработного «фламандского мастера», некогда прямо у него на глазах буйно живописавшего на расстеленном по полу холсте самые что ни есть плотские радости.