Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднялся на ноги, стряхнул с себя насевшего — плюхнулся в снег тот, захихикал, ножками задрыгал. Я от него домой стремительно подался.
Иду.
— Толя, Толя, — бормочу. — Господи, Боже, упокой душу усопшего Анатолия, — воздух глотаю, как воду холодную. — Прости ему все прегрешения… И мне, и мне, а мне… так и особенно…
Вошёл в дом. Прислушался — тихо. Разделся, свет не зажигая, — постель уже была постелена мне на диване, — залез под одеяло.
Долго, казалось мне, собаки в сон меня упряжкой увозили. Увезли — проснулся только утром.
Март, первое.
Вселенская родительская (мясопустная) суббота. Память совершаем всех от века усопших православных христиан, отец, братий и сестер наших.
Мучеников Памфила пресвитера, Уалента (Валента) диакона, Павла, Порфирия, Селевкия, Феодула, Иулиана, Самуила, Илии, Даниила, Иеремии, Исаии (307–309); мучеников Персидских в Мартирополе (IV); преподобного Маруфа, епископа Месопотамского (422).
На вечерне: «Аллилуиа» с заупокойными стихами.
Катавасия Триоди.
В царствование гонителя христиан Диоклитиана, в Кесарии палестинской жили пресвитер Памфил, занимавшийся исправлением текста Священного Писания, диакон Уалент (Валент) и гражданин Павел, обратившие ко Христу многих язычников. Правитель Кесарии Урван велел схватить, мучить их, а затем ввергнуть в темницу. После они были представлены на суд к новому правителю Фирмилиану и осуждены на усечение мечом. Где почивают мощи сих святых мучеников — неизвестно.
Маремьяна-кикимора.
Первый день календарной весны.
Март — в честь Марса — первоначально бога полей, урожая, скотоводства, впоследствии — войны.
У нас — протальник, каплюжник, солногрей, водотёк, грачевник и так далее… сколько вон прозвищ-то.
«В марте сзади и спереди зима».
Если в Ялани-то, так это точно — до конца зимы клюкой ещё не дотянуться. Тут она себя ещё покажет — и морозом попугает, и метелью наскучит, и снегу предостаточно ещё добавит, набивая им в заветрии тугие и высокие субои, в которых мальчишки, как колонки, проделают секретные лазейки-норы, устроят в них себе просторные военныештабы, насторожат — для врагов — ямы-ловушки. Это когда ещё они, субои-то, растают окончательно — к июню.
Солнце ходить над ельником повыше стало вот, день прибавился — и то уж в радость. Да вороны, как проснутся, каркать громче теперь начали, будто простуженные в глухозимье глотки подлечили, большеротые, да по ночам кошки, пакости, так вдруг орать противно и пронзительно возьмутся, будто кто-то что-то прищемляет им, — ещё вот признак.
А я с похмелья. Хоть и не мешал ни с чем вроде, водкой только угощался. Но боле-е-ею, спасу просто нет. И голова трещит, не двинуть ею, мозг в ней, тыкаясь, словно слепой щенок, в неотшлифованные будто стенки черепа, как предмет посторонний, чуть не сказал потусторонний, и лишний болтается — тут уж понятно, но вот и кости мои ноют — словно на мне всю ночь возили воду. Не потому ли уж, что предваритель потоптался?.. И всегда так, чуть только злоупотреблю. Но — нет худа без добра — через это, может, и спасаюсь от запоев. Так-то вот, с последствием тяжёлым, раз хорошо выпил, а потом долго на неё, зловредную, и смотреть даже не могу, тошно потом о ней и вспомнить. Чтобы придти в себя, суток двое надо мне теперь отлёживаться — такая трата времени. Но иной раз и выпить неудержно хочется. Вот и решай тут. Ничему болезнь меня не учит. Прямо круг какой-то заколдованный, порочный ли. Олихоимствован, сказала бы мне Сушиха покойная, врагом притиснут, к батюшке бы съездил — отгонит.
— Вот мне тебя, Олег, нисколь не жалко… Пьяниц не жалею, — говорит мама. Ходит она по дому с ковшиком — цветы в горшках поливает. И спрашивает: — Может, тебе рассолу, парень, надо?..
— Ой, надо, надо, — говорю. — Чего мне надо, так рассолу. Что ж ты раньше-то не предложила?
— Огуречного или капустного?.. Чё-то моя петунья пожелтела… подморозило её ли, чё ли?.. от окна тут прихватило. А цветёт-то как красиво.
— Да любого, — говорю.
— Мало тебе, — говорит мама. — Надо, чтобы ещё хуже было. И чё уж так?.. Ну, выпил стопочку-другую, посидели бы, поговорили, а то идь… вон как… жадось-то какая… внутри-то чё горит как будто — заливают.
— Не горело бы, не пил бы, — говорит отец. Сидит он в зале, на спинку стула отвалившись, опустив руки к полу, лицом к окнам, смотрит — шаги мамины как будто слушает. — Интересно, — говорит, — пьёт вроде тело, пьёт же ведь оно… а как при этом душа-то пьянеет? Ладно бы, тело захмелело, закуражилось и трезвой душе надоедать да ей не подчиняться стало, а то ведь лад у них да мир, пока не протрезвеют… И как по-вашему-то получается… не знаю. Похоже, так, что нераздельно, а одно и то же, раз уж пьянеют одинаково — рот-то у них один как будто… Ум в голове — им я вот думаю, а где душа ваша находится, не знаю.
— Раздельно, как же нераздельно… Тело — дом, душа — в ём квартирует. Само по себе тело, как лошадь — та только воду пьёт, не водку… Душа ваша велит уж гадости-то этой выпить, — говорит мама. — А на худое повелела, так и страдай потом совместно… Телу она, душа, начальница, на ней, на грешной, и ответственность, спрос-то с неё, не с тела будет. Тело — в землю, а душа — уж по грехам…
— Ну, ты и скажешь, — говорит отец. — Всё у тебя с чудинкой как-то да с запуками.
— Да так и есть оно, пошто с чудинкой-то.
— Ему счас не рассолу, — говорит отец, — а водки выпить надо, похмелиться.
— О-ой, нет, — говорю, чуть не завыл. — Водки мне теперь не надо долго будет, — и думаю: «Абстиненция по всем статьям».
— Похмеляться — только втягиваться, — говорит мама. — Похмелился — и опять пьянка. Лучше уж так — перетерпеть.
— Ага, знаток-то где нашёлся… Много ты, баба, понимашь, — говорит отец. — На сердце-то нагрузка…
— А похмелишься — не нагрузка?.. Ни пьяницы, сказано, ни досадители Царствия Божия не наследуют.
— С тобой как воду в ступе тыркать… Тьпу ты!.. Не баба, — сердится отец, — а пила поперечная… всё-то она и поперёк.
— Да уж ничё такого я и не сказала… Тебя бы всё по шёрстке гладить.
— Да чё бы умное-то говорила… А то про Царствие какое-то!
Принесла мама рассол в кружках, поставила кружки на табуретку рядом с диваном, на котором я лежу.
Пью я рассол — и огуречный, и капустный — душе и телу угождаю.
— О-о-ой, — говорю.
— Ну и ну, — говорит мама.
Отец внимательно всё, вижу, слушает — участлив.
Раньше он, помню, смотрел непонимающе, но сочувственно на меня, мучающегося назавтра после пьянки-гулянки, и говорил:
— Олег, а ты, мне кажется, чем-то больной. Да и серьёзно. Внутри заусеница у тебя какая-то, похоже… немочь.