Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они остались на террасе перед столом, где на розоватой скатерти густо темнели в уже надвигающихся сумерках темно-красные сплошь, как лужи крови, тарелки, и запах сигар, земляники и вина в недопитых стаканах смешивался с запахом цветов из сада. Из дому слышался женский голос, поющий старинные песни, прерываемые то коротким молчанием, то продолжительным говором и смехом; а когда внутри зажегся огонь, то вид с полутемной уже террасы напоминал постановку «l'Interieur» Метерлинка. И Уго Орсини с красной гвоздикой в петлице, бледный и безбородый, продолжал говорить:
– Вы не можете представить, с какой женщиной он теряет себя! Если человек – не аскет, нет большего преступления, как чистая любовь. Имея любовь к Блонской, смотрите только, до кого он спустился: хорошего в Чибо – только ее развратные русалочьи глаза на бледном лице. Ее рот, – ах, ее рот! – послушайте только, как она говорит; нет пошлости, которую бы она не повторила, и каждое ее слово – вульгарность! У нее, как у девушки в сказке, при каждом слове выскакивает изо рта мышь или жаба. Положительно!.. И она его не отпустит: он забудет и Блонскую, и свой талант, и все на свете для этой женщины. Он погибает как человек и особенно как художник.
– И вы думаете, что, если бы Блонская… если бы он любил ее иначе, он мог бы разорвать с Чибо?
– Думаю.
Помолчав, Ваня опять робко начал:
– И для него неужели вы считаете недоступной чистую любовь?
– Вы видите, что выходит? Стоит посмотреть на его лицо, чтобы понять это. Я ничего не утверждаю, так как нельзя ручаться ни за что, но я вижу, что он погибает, и вижу, отчего, и меня это бесит потому, что я его очень люблю и ценю, и потому я в равной мере ненавижу и Чибо, и Блонскую.
Орсини докурил свою папиросу и вошел в дом, и Ваня, оставшись один, все думал о сутуловатом молодом художнике со светлыми, кудрявыми волосами и острой бородкой и со светлыми, серыми, очень выпуклыми, под густыми бровями цвета старого золота, глазами, насмешливыми и печальными. И почему-то ему вспомнился Штруп.
Из залы доносился голос m-me Монье, птичий и аффектированный:
– Помните, у Сегантини, гений с огромными крыльями над влюбленными, у источника на высотах? Это у самих любящих должны бы быть крылья, у всех смелых, свободных, любящих.
– Письмо от Ивана Странника; милая женщина! Посылает нам поклон и благословенье Анатоля Франса. Целую имя твое, великий учитель.
– Ваша? на слова д'Аннунцио? Конечно, разумеется, что же вы молчали?
И был слышен шум отодвигаемых стульев, звук фортепиано в громких и гордых аккордах и голос Орсини, начавшего с грубоватою страстностью широкую, несколько банальную, мелодию.
– О, как я рада! Дядя, говорите? бесподобно! – щебетала m-me Монье, выбегая на террасу, вся в розовом, рыжая, безобразная и прелестная.
– Вы здесь? – наткнулась она на Ваню. – Новость! Ваш соотечественник приехал. Но он не русский, хотя из Петербурга; большой мне друг; он – англичанин. А? что? – бросала она, не дожидаясь ответа, и скрылась навстречу приезжим по широкой проезжей дороге в саду, уже освещенном луной.
– Ради Бога, уйдемте, я боюсь, я не хочу этого, уйдемте, не прощаясь, сейчас, сию минуту, – торопил Ваня каноника, сидевшего за мороженым и смотревшего во все глаза на Ваню.
– Но да, но да, мое дитя, но я не понимаю, чего вы волнуетесь; идемте, я только найду свою шляпу.
– Скорей, скорей, cher perel – изнывал Ваня в беспричинном страхе. – Сюда, сюда, там едут! – свертывал он вбок с главной дороги, где был слышен стук копыт и колес экипажа, и на повороте по узкой дорожке на лунный свет неожиданно, совсем близко от них, вышли, обойдя ближайшей дорогой, m-me Монье с несколькими гостями и безошибочно, ясно освещенный, несомненный, при лунном свете – Штруп.
– Останемтесь, – шепнул Ваня, сжимая руку каноника, который ясно видел, как улыбающееся взволнованное лицо его питомца покрылось густым румянцем, заметным даже при луне.
Они выехали на четырех ослах в одноколках из-под ворот дома, построенного еще в XIII веке, с колодцем в столовой второго этажа, на случай осады, с очагом, в котором могла бы поместиться пастушья лачуга, с библиотекой, портретами и капеллой. На случай холода при подъеме лакеи выносили плащи и пледы, кроме посланных вперед с провизией. Приехавшие из Флоренции через станцию Бор-го-сан-Лоренцо, потом на лошадях мимо Скарперии с ее замком и стальными изделиями, мимо Сант-Агаты, спешили кончить завтрак, чтобы засветло вернуться с гор, и без разговоров слышен был только стук вилок и ножей и одновременно уже ложечек в кофе. Проехавши виноградники и фермы среди каштанов, поднимались все выше и выше по извилистой дороге, так что случалось первому экипажу находиться прямо над последним, покидая более южные растения для берез, сосен, мхов и фиалок, где облака были видны уже внизу. Не достигая еще вершины Джуого, откуда, говорилось, можно было видеть Средиземное и Адриатическое моря, они увидели вдруг при повороте Фиренцуолу, казавшуюся кучкой красно-серых камней, извилистую большую дорогу к Фаенце через нее и подвигавшийся старомодный дилижанс. Дилижанс остановился, чтобы дать время одной из пассажирок выйти за своей нуждой, и возница на высоких козлах мирно курил в ожиданье, когда опять можно будет тронуться в путь.
– Как это напоминает блаженной памяти Гольдони! Какая восхитительная простота! – восторгалась m-me Монье, хлопая бичом с красной рукояткой. Им предложили яичницу, сыру, кьянти и салами в прокопченной таверне, напоминавшей разбойничий притон, и хозяйка, кривая и загорелая женщина, прижавшись к спинке деревянного стула щекою, слушала, как мужчина без пиджака, в позеленевшей фетровой шляпе, чернобровый и большеглазый, рассказывал господам про нее:
– Давно было известно, что Беппо здесь бывает по ночам… Карабиньеры говорят ей: «Тетка Паска, не брезгуй нашими деньгами, а Беппо все равно попадется». Она думала, не решалась… она – честная женщина, посмотрите… Но судьба всегда будет судьбой; раз он пришел со свадьбы земляка выпивши и