Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот мы живем-живем, а одного не понимаем — после смерти лучше не будет, будет только хуже. Если уж при жизни нами верховодили, то после смерти будут не просто верховодить, после смерти нас погонять будут и еще станут поговаривать, что без этого руководства мы с вами просто второй раз и уже окончательно вымрем. Кто это сказал? Недовольный, выйти из строя! Арфу отобрать, хитон заменить рубищем, показать ему новые перспективы!
Со Спириным было все ясно, а вот остального Лютиков не понимал.
Странные затевались вокруг игры, намеки пошли непонятные. Неужели все дело было в затеянном Спириным Союзе? Да и какая разница была — станет Владимир Алексеевич Лютиков членом этого самого Союза или останется в гордом одиночестве?
Взять бы авторов газетных и журнальных публикаций за шиворот и посмотреть в их глаза. Ласково-ласково посмотреть, а потом так же ласково спросить: чего тебе, тварь дрожащая? Зачем? И послушать, что эта тварь ответит.
Но сделать этого было никак нельзя, не станешь ведь брать «за химо» того, что однажды услугу Самому оказал? Испепелят и пепел по ветру развеют. Вот и приходилось напрягаться в догадках, только вот не было их, догадок-то, одни сомнения и растерянность.
— Не гадай, Лютик, — печально сказала муза. — От этого только голова разболится, и все. Однажды все разъяснится. Если хочешь знать, то наверху к тебе все еще с уважением относятся. У нас на днях архангел Михаил был, веришь, меня ему представляли. Он посмотрел, губами пожевал, потом благодарить стал: правильно, говорит, талант пестуете. Райский голос у вашего подопечного. Главное, следите, чтобы его не слишком заносило.
Подумала, и со вздохом добавила:
— Можно подумать, что при жизни твоей свинства меньше было. Помнишь, как тебе сборник рубили? Ты ведь так и не знаешь, кто тебе его рубил. А я знаю, друг твой закадычный его рубил, Коля Карасев.
— Карась? — ахнул Лютиков.
— Да не делай больших глаз, — хмыкнула муза. — Что твоему Карасеву делать было, если ему сам Маковецкий приказал!
Господи! Чем Маковецкому-то он не угодил? В жизни Лютиков главный голос Царицына только издали и видел, дорогу ему не переходил, разные дорожки у него с Маковецким были… Тем не менее Лютиков понимал, муза ему говорила чистую правду. Только вот от этой правды Лютикову было обиднее всего. Даже как-то забывалось, что ныне он в Раю, а Маковецкий и того дальше. Так и хотелось Владимиру Алексеевичу зайти к Карасеву, позвонить ему в дверь и спросить испуганного товарища и собутыльника, взяв его за лацканы помятой пижамы:
— За что, Коленька? За что, сукин сын?
Честно говоря, по некоторым признакам Лютиков и сам это не раз подозревал. Уж больно ласковым в те дни Николай Карасев был, даже несколько раз самолично проставлялся, что для него совсем уж не характерно. А уж ласковый был — ну прямо теленок, который собирался двух маток сосать. Ах, не знал Лютиков раньше о подлости товарища, знай он об этом точно… «А что бы было? — насмешливо спросил внутренний голос. — Бодался теленок с дубом, да только сотрясение мозга и получил!»
Критика и самокритика в писательской среде была обычным делом, как в Тамбовской области в благодатные времена Леонида Ильича. Не в смысле творчества, конечно, а в смысле незрелых политических взглядов и неправильной оценки политической ситуации. Одно время очень актуальным был вопрос: «А что ты делал в августовские дни девяносто первого года?» Хорошо, если ты в это время был в Москве, смело можно было говорить, что являлся демократически убежденным защитником Белого дома и демонстрировать как доказательство потрепанный железнодорожный билет или оставленное про запас командировочное удостоверение с московскими печатями. А если нет? Тщательно выяснялось, говорил ли ты что-нибудь в поддержку защитников демократии или проявлял постыдное безразличие к происходящему. А в девяносто третьем было уже наоборот, тут уже выясняли, требовал ли ты немедленного расстрела путчистов из Белого дома или проявлял к ним преступную сострадательность и мягкотелость. Многие царицынские виртуозы пера откликнулись на оба события правильно. Один Владимир Маковецкий этим историческим событиям четыре поэмы посвятил, из которых две, написанные в соответствии с общественной оценкой событий, напечатал, а две другие, основанные на противоположной оценке этих событий, нашли у него в столе после кончины. Предусмотрительным человеком был царицынский классик, потому и в литературных чинах ходил.
Тем, кто такой предусмотрительности не проявил, пришлось потом публично каяться и посыпать голову пеплом.
Лютиков радовался тогда, что его в Союз писателей не приняли. Каяться ему не хотелось, а к событиям тех лет он относился очень неправильно. Советский Союз ему было жалко до слез, а тех слез он и после смерти не стыдился.
Да к тому же именно в те дни произошел раскол и писательского крепкого содружества. Захватывались чины и должности, здания и блага, творческое объединение советских писателей в одночасье раскололось, и оказалось вдруг, что в монолитной среде писателей каждый думает своей головой. А те, кто своей головой не думал, пошел в журналисты или стал работать на телевидении. Самое странное, что в любом новом союзе писатель оставался писателем, но только для члена этого союза. Писатели из враждебного лагеря таковыми уже не считались, поэтому известная песня ироничного и умного Булата Шалвовича Окуджавы:
совершенно неожиданно обрела иной смысл. Булат Шалвович мечтал о единении, а литературный народ поделился и только уж потом начал объединяться. Объединяли при этом не талант и мастеровитость, а идеи, поэтому сразу стало ясно — деполитизировать литературу никогда не удастся. Это вам не милиция с армией, там людей объединяет дело, которое строго подчинено закону, поэтому политика приживается с большим трудом. Не зря же в этих общественных объединениях имевшиеся там замполиты почитались за бездельников, а политотделы всегда уподоблялись сборищу трутней, которые на передний край не полезут, но мед с водкой любят чуть ли не хлеще других.
Меж тем в экспериментальной обители становилось все напряженнее.
И дело было даже не в том, что к власти рвался Спирин, поддерживаемый неутомимым жидофобом Эдуардом Зарницким и старостой Сланским, а часть поэтов, которых было явное меньшинство, выступало за умеренную кандидатуру Константина Семукаева, прославившего себя циклом религиозно-философских стихов, в которых проглядывали рассудительность и острый ум.
Ясно было, что Спирин своего не упустит. В отсутствие явных звезд он сам себя назначил этой звездой и за место на небосклоне был полон решимости драться, не жалея ни себя, ни врага.
— Кишка тонка у этого Семукаева, — мрачно сказал Спирин. — Ишь, ранние какие! Ты сначала идею в себе выноси, выстрадай ее, а потом, блин, претендуй на руководство! Ишь, слетелось коршунье на готовенькое, голы как соколы! — ударение, разумеется, было сделано на последнем слоге.