Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мимо рефрижераторы, спортивные «мерседесы», чрева переполненных электричек…
Если Христос сегодня явится миру – его просто не заметят.
–
Казалось, на берегу океана можно жить вечно: легкий морской бриз, шум прибоя, по вечерам на террасе, кутаясь в длинную вязаную шаль с кистями, ты пьешь холодное красное вино, куришь, молчишь, распятая величественностью окружающего мира, россыпью звезд на небосклоне…
Все так. И не так. Мешает офорт на стене.
На офорте – средняя полоса России: голые мокрые сучья берез, черные сжатые поля до горизонта, воронье над полями…
Безвкусный кустарный лубок, сунутый при отъезде в чемодан, видимо, по недоразумению, и сейчас закрывающий пятно на обоях. Потом обои поменяют, а офорт выбросят за ненадобностью. Водрузят на его место виноградную лозу или что-нибудь из эпохи раннего Возрождения в густо позолоченном багете.
А где-нибудь в осенних лесах под Смоленском, кутаясь в воротник бушлата в предрассветном тумане, можно слушать поднимающихся из кустов вальдшнепов, ощущать под ногами тяжесть высокой, пересыпанной багровыми листьями росной травы и думать о сотворении мира.
Ружье в этот момент должно быть опущено стволами вниз – зачем тебе ружье, ты ни в кого не собираешься стрелять. Ты пришел сюда побыть один на один с самим собой или со старинным верным другом, которой сам не терпит суеты…
В рюкзаке за твоей спиной переспелые антоновские яблоки, круг полтавской колбасы, початая бутылка водки, россыпь позвякивающих о граненые стаканы патронов. Это очень важно, где и из чего ты пьешь, кто сидит напротив тебя на поваленной осине и помешивает угли в догорающем костре.
И, раскуривая отсыревшую папиросу от дымящихся углей, ты как никогда остро понимаешь, что по-настоящему был не так уж часто счастлив в этой жизни. Может быть, только сегодня…
На берегу Атлантического океана, под мерный шум прибоя я пью виски двенадцатилетней выдержки и думаю об осенних лесах.
Уезжая, я забираю офорт с собой.
– Зачем тебе эта безвкусица? – спрашивают меня.
Что я могу ответить? В прожитой жизни было всякое, и плохое и хорошее, а остались только осенние леса, стук молотка путевого обходчика в стылом тумане на забытом богом полустанке и ощущение нищей, истерзанной переборами хмельного баяниста, сиротливой моей родины, которую уже ни на что не суждено променять.
–
Я провожал сына в детский сад. Когда мы пришли, группа пустовала, и только в одном из шкафчиков висели вещи Насти Королевой.
– Тебе надо на работу, пап, – сказал мой рассудительный сын. – Я пойду в пятую группу – там Людмила Николаевна Настю с утра причесывает…
– Почему в пятую? – спросил я.
– Людмила Николаевна – воспитательница в пятой группе. Как ты не понимаешь, пап?
Его искренне удивляла моя неосведомленность в таких элементарных вопросах.
Мы спустились на первый этаж. Я поцеловал его в васильковые глазки, нос-кнопочку.
– Ты помаши мне из группы, ладно, – попросил я.
И он помчался по коридору, смешно закидывая ножки.
В гулкой, еще не заполненной детским гвалтом тишине коридора было слышно:
– Настя! Настя! – кричал сын.
– Вася! – отвечала Настя.
Они дружили не первый год, и когда жена задерживалась на работе, Людмила Николаевна – мама Насти – забирала сына к ним домой.
Я знал, что сын не появится в конце коридора и не махнет мне рукой, – он тотчас забыл про меня. Знал, но по-прежнему сидел на дерматиновой тумбе при входе и ждал… Немолодой, бритый, седой, примостив тяжелую трость у ног…
Чего я ждал?
Что он прибежит, бросится ко мне, обнимет тонкими ручками, выдохнет:
– Папочка, миленький…
Так он говорил, когда я целовал его крохотные розовые пяточки, а они с каждым разом становились все больше и больше. Так он скажет не раз. Но мне это было необходимо сейчас. Он еще не понимал, а я не мог ему объяснить, что для меня нет ничего на свете дороже его любви. Что у меня замирает сердце при виде этого маленького человечка с васильковыми глазками. Что…
Мимо проходили воспитательницы, смотрели недоуменно: чего он ждет здесь – немолодой, бритый, седой?
Я боялся этого вопроса. Тогда мне пришлось бы соврать. Потому что больше всего на свете мы стесняемся признаться в неистовой любви к своим сыновьям. Потому что нет для нас ничего важнее образа защитника, воина, охотника…
Мы живем ощущением свободной охоты, не замечая, как сыновья вырастают и уходят от нас… Их еще можно догнать, обнять за плечи, тихо произнести: «Сыночек…»
Но на пропыленных камуфляжах их плеч уже висят опущенные стволами вниз автоматы Калашникова, и спаренные магазины не оставляют сомнений в том, что они стали безнадежно взрослыми – наши сыновья…
–
Город-призрак. Город, которого нет. Грозный.
В первую войну исступленно смотрел, как досылаются в ствол снаряды и резко бросает руку охрипший, с перемотанным полотенцем горлом старший лейтенант:
– Батарея! Беглым – огонь!
А с неба, ложась на боевой разворот, заходила четверка штурмовиков…
Так убивали город.
В этом городе выросли дети, которые никогда не видели других городов. И этого не видели. Дети, выросшие в руинах…
Потом городу дали передышку. На три года. От войны до войны. Вернулись и уничтожили окончательно.
Я вновь в этом городе со свежевыкрашенными табличками на несуществующих улицах… Меня привела сюда война. Из этого города она когда-то отправила меня в безнадежное плавание по медсанбатам и госпиталям. Я выжил и вернулся. Для чего?
Еду на броне, настороженно прощупывая взглядом зияющие дыры чердаков, входные отверстия тяжелых гаубиц, обвалившиеся перекрытия… Я здесь чужой. Мой автомат снят с предохранителя.
Иногда на домах попадаются надписи: «Здесь живут люди». Это неправда. Здесь, за разрушенными заборами, под пробитыми снарядами крышами давно никто не живет. Живут за теми обтянутыми полиэтиленом окнами под нависающими с верхних этажей обломками стеновых панелей… Сколько их – этих окон? Пять, шесть, десять. На квартал.
Останавливаемся на перекрестке, пропуская колонну бронетехники соседнего полка.
На выгоревших зеленых воротах нетвердой детской рукой написано: «Это мой дом. Все будет хорошо. Света».
В нескольких местах безжалостно рвут буквы пулевые отверстия…
Стоим долго. Наконец трогаемся, едем дорогами Чечни, стреляем, умираем, возвращаемся домой. Дома все близко и по-особому дорого после долгих скитаний. Привычная чашка, пепельница, складки от утюга…
Ночью в окне висит луна, я лежу, положив руки за голову, не сплю. Не хватает привычного эха канонады вдалеке. И еще что-то все время тревожит меня…