Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне всегда легко открывалась правда. Во всяком случае, моя правда. Я никогда особенно не мучилась, раздумывая, что реально и что правда. Мы с Эдгардо за последние десять лет больше говорили о правде и о том, как ее сказать, чем спали. Ему правда совершенно ни к чему. Он говорит: каждый раз, как он пробовал сказать правду, это ни к чему не приводило. А мне с правдой удобно: она оставляет шрамы, но все равно мне с ней легче. В любом случае, правда неповторима, как отпечаток пальца, и, поняв это, я избавила себя от глупых попыток навязывать свою правду другим. Кому бы то ни было. Моя правда — моя. Твоя — твоя. А если редко, как бабочка с желтыми пятнышками, правда двоих оказывается одинаковой, это может оказаться так же опасно, как и прекрасно.
Ты из тех, кто гибнет от избытка, Чу. Я никогда не позволяла себе быть счастливой так, как бываешь ты. Чаще всего счастье меня тревожило, я не забывала, как капризны бывают боги. Когда об этом думаешь, счастье тяготит так же, как боль. Когда думаешь, во что обходится сохранить, скопить радость, оберечь ее от судьбы — миска вишен и постель из роз меняют цвет. Мы гибнем либо в битве против боли, либо в битве за сохранение радости. Мы отгоняем боль той же палкой, которой оберегаем радость. Жизнь — это битва. Подбери себе хорошую палку.
А теперь никого нет. Нет Уго. Нет Франческо. Никто меня не ждет. Никто не поддерживает огонь, не смотрит, не иду ли я по холму. Я могу купить сыр, а могу не покупать. Могу забыть хлеб. Какая разница? Никакой. Я свободна. Даже от моих иллюзий ничего не осталось, я растеряла все по пути — одну там, другую здесь. Раздала, как милостыню на рынке. Да, я свободна.
О НЕДДО
После того раза прошлым летом, когда мы сидели рядом на празднике бобов фавы, я несколько раз видела Неддо с деревянным коромыслом на плечах. На раздвоенных концах висели закрытые железные котелки, обед работавшим в поле сыновьям. Вместе со своим верным спутником — пятнистым спаниелем Луной — Неддо поднимался от каменного дома, где жила вся семья, останавливаясь раз-другой, чтобы набить и раскурить трубку. Он никому другому не доверил бы нести обед своим ребятам.
Потом он ставил обед у полуразрушенной стены, устраивался со вкусом. Откупоривал трехлитровую бутыль красного, которую ребята захватили с собой утром, и наливал вино в жестяную кружку, привязанную к поясу. Всегда под рукой. «Buon appetito», — окликал он, и ребята прибегали к нему. Он подавал каждому сыну по котелку и снимал крышки, воспевая дневной пир, вознося благодарственный гимн Марии.
— Oggi, abbiamo uno stufatino di vitello con i piselli. Maddonnina, quanto buono. Сегодня у нас тушеная телятина с горошком. Мадонночка, как это хорошо!
Мы много раз видели его с коромыслом на плечах. Иногда он нес бобы, тушенные с красным вином и травами, и кусочки панчетты, которые всю ночь продержал над золой очага. Какое бы лакомство он ни приготовил для своих мальчиков, он неизменно благодарил за него «Мадоннину». И у него всегда находились хлеб, сыр и какие-нибудь фрукты. Сушеный инжир. Иногда вишни или маленькие груши нового урожая, с коричневой кожицей, горячие от солнца. Но больше всего он любил персики. После обеда Неддо ложился на краю поля, где работали его мальчики, и спал сном ангела, пока низкое вечернее солнце не вытягивало тени камней и деревьев.
Не считая ритуального летнего объезда пиров в окрестных деревнях, Неддо за всю жизнь не уходил дальше своего поля, где растил и собирал табак задолго до рождения своих сыновей. Никогда далеко не заходил за луг, где прежде заготавливал сено, да и сейчас махал косой, сколько мог, оставляя остальное сыновьям с механическими косилками. Уголок луга он оставлял на траву для своих кроликов, и мне нравилось смотреть на него, когда он, на фоне заходящего солнца, шагал по лугу, как воин, широко взмахивая косой в ритме ветра.
Неддо говорил: «В радости нет особого секрета. Просто пойми, что тебя радует. Это первое, что узнаешь о себе. Потом решай, что получать, делать, чувствовать, кем быть — согласно этому знанию. Направляй себя. Слушай себя. Доверяй себе. Это и есть твое дело в жизни, более или менее».
Неддо окружал покой, спокойствие человека, который в мире со своими страстями. Нам нравилось бывать рядом с ним. Случайно оказаться рядом на рынке или договориться встретиться, чтобы, забравшись в седловину персиковых деревьев, сорвать, сколько сумеем, смуглых июньских плодов. Неддо сидел среди полевых цветов и трав под деревом и поторапливал нас.
— Берите, берите их, красавчиков. Ничего не оставляйте, птицы поклюют.
Солнце нагревало плоды, и воздух пах фруктами, и в саду Неддо было хорошо. Мы собирали, наполняли корзины и ведра, и несли их к Миранде, и варили варенье, подливая черный ром и добавляя горстку гвоздики, или до ночи закатывали в банки. У Неддо было почти три гектара персикового сада. Этот человек был без ума от персиков.
— Чтобы лучше объяснить, почему я так люблю персики, надо сперва рассказать об Эдгардо, — сказал Неддо однажды, когда мы шли, сгибаясь под очередным грузом плодов. — В нем все не в меру. Он лучше всех умеет ненавидеть. Даже молодым он походил на старую клячу с ненавистью, репьем засевшей под хвостом.
В то утро Эдгардо увидел мальчишку в персиковом саду, хотя мальчик его не замечал. Эдгардо знал, что мальчика зовут Неддо: слышал иногда, как окликал его отец. Зазывая его на веранду, угостить стаканом холодной воды, подкрашенной вишневым сиропом, или, зимой, выпить у огня горячего молока. Отец был ласков с мальчиком. «Bravo, bravo, Неддо», говорил он, обнимая его по дороге из сада или на кухню за коробкой печенья. «Е carino, quel ragazzino, — говорил он жене за обеденным столом. — Он сокровище, этот малыш». Неддо знал, что говорит о нем marchese, потому что его дядя Микеле прислуживал в столовой маркиза.
Но в глазах Эдгардо мальчишка Неддо значил не больше полевой крысы — будущая пара дешевых рабочих рук. Ему не было дела, что мальчишка принадлежал к четвертому поколению местной семьи издольщиков дʼОнофрио.
Эдгардо не столько оплакивал кончину своего отца, маркиза Джакопо дʼОнофрио, сколько гордился своим новым статусом — нового marchese — и независимостью. Ему было шестнадцать лет.
Итак, в то утро молодой маркиз наблюдал, как мальчишка Неддо, девяти лет от роду, тянет к себе ветвь с персиками, пряча лицо в листьях и налитых солнцем плодах, вдыхая их запах. Он готов был прикрикнуть на мальчишку, которому — как и всем работникам — не дозволялось срывать то, что росло в поле, в саду или в лесу — без разрешения управляющего. Иначе разве можно собрать, взвесить и как положено разделить урожай? Эдгардо не позволил себе закричать: стоял неподвижно и смотрел. Мальчик выпустил ветвь. Но когда она разгибалась, Неддо сорвал с нее один персик, тут же слопал, утер щеки, вытер косточку подолом рубахи и положил ее в карман. Эдгардо все молчал.
Той же ночью или вскоре после того, когда домочадцы спали, новый marchese тщательно оделся, навернул шейный платок под ворот рубахи из толстого шелка, застегнул охотничью куртку отца поверх красивого твидового жилета, тоже отцовского. Низко, набекрень, надвинул шляпу. Он прошел два километра до персикового сада и поджег его. Смотрел, как сгорели под корень деревья. Сжигал ли он свое прошлое, царствование отца? Или маленький голодный мальчишка с единственным румяным персиком так разозлил его, или Неддо со своим персиком просто дал ему повод для ритуала перехода в правящий класс, для акта театральной несправедливости, ставшей символом его правления?