Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, речь шла о таких деньгах, что никакой страх не мог удержать от отчаянного шага тех, кто полагал богатство высшим счастьем и высшим достижением человека на жизненном пути.
* * *
Той ночью мне приснился ужасный и великолепный сон. Ошеломительно красивый, и я вовсе не считала его кошмаром вплоть до того момента, когда он сбылся самым невероятным образом.
Мне снился Уэсуги Нобунага в традиционном боевом облачении, с замысловатым гербом своего рода на ослепительно белом хаори*, в тяжелом рогатом шлеме, делавшем его тонкое величественное лицо непривычно свирепым. Он шел куда-то вдаль, не оборачиваясь, не оглядываясь на меня, и вокруг него вставали огненные валы. Оранжевые всполохи метались по белым доспехам, лизали сверкающий обнаженный клинок, обвивали его шелковым жарким плащом, а потом внезапно в стене пламени распахнулось голубое окно неба. Там танцевали неясные серебристые тени, и звучала торжественная музыка. Нобунага медленно повернул голову, и его лицо оказалось неожиданно близко. Губы шевельнулись, но слов я не слышала. Он посмотрел мне в глаза ласково и печально и немного виновато, а потом решительно шагнул в этот открывшийся колодец неба и исчез.
* Xаори — верхняя накидка с широкими рукавами и гербом в костюме самурая.
Утром мой возлюбленный был бережнее и нежнее, чем обычно. Мы не вставали с постели очень долго, наплевав и на расписание, и на грядущие неприятности — а нам обоим наверняка грозило какое-то взыскание за такие фортели. Но мы не могли оторваться друг от друга и даже не заговаривали о том, что надо торопиться. Наконец, после полудня, стали нехотя собираться. Помню, что меня еще удивило, что никто не прислал дежурного осведомиться о том, что за безобразия творятся в серьезном ведомстве и почему инструктор так явно манкирует своими обязанностями. Все словно забыли о нас, и нам достался бесценный дар. Будто мы выпали из этого пространства и этого времени.
Уэсуги должен был ехать на Лубянку. Предстояла традиционная еженедельная поездка с докладом о занятиях, с подведением итогов и составлением новых планов. Ничего необычного от нее не ожидалось. Мы были печальны. Расставаться не хотелось и казалось немыслимым. Выходя из комнаты, Уэсуги внезапно обнял меня и поцеловал длинным поцелуем, у которого оказался горьковато-соленый привкус. Я долго потом пыталась вспомнить, что же это за вкус, пока однажды не сообразила, что это больше всего похоже на слезы.
— Это тебе, — прошептал мой возлюбленный, кивнув в сторону низенького журнального столика, на котором лежал длинный плотный сверток, упакованный в темно-вишневый шелк с серебряными цветами сливы.
— Что это?
— Самое дорогое, что может мужчина оставить единственной женщине в своей жизни, — ответил Уэсуги. — Посмотришь потом. Хорошо?
Он вышел в коридор, а я, повинуясь внезапному порыву, выскочила следом. Его широкая спина в белой куртке с каким-то замысловатым рисунком стремительно удалялась, а я стояла, и сердце предательски выпрыгивало из груди. Он открыл входные двери, проем представился блекло-голубым прямоугольником, и показалось, будто в конце длинного коридора распахнули окно в чистое холодное осеннее небо. И тогда острой болью пронзило понимание того, что мы видимся в последний раз. Что сейчас он уйдет в это омерзительно бледное голубое окно и небо примет его и уже никогда не отпустит, потому что таких, как он, не отпускают даже на равнодушных небесах.
Надо было кричать!
Надо было звать его по имени, вопить, визжать, требовать помощи.
И он не смог бы не вернуться.
Конечно, надо было кричать. Может, он и ждал от меня именно этого поступка. Ведь он-то наверняка все знал тем страшным утром, но не мог поступить иначе, и только я имела ничтожный шанс вмешаться в судьбу. Но я этим шансом не воспользовалась.
Я просто рванула следом за ним, но никто не умел двигаться так легко и быстро, как Уэсуги. Я бежала, спотыкаясь, голова кружилась, совершенно некстати подступила дурнота. Впервые в жизни я ощутила, что такое обморок, и на какие-то доли секунды потеряла сознание. Мир стремительно сузился до крохотной точки, а когда я сумела взять себя в руки, то Нобунага уже вышел на улицу.
* * *
Я подбежала к выходу в тот миг, когда он захлопнул дверцы машины. И через мучительно долгое мгновение машина с оглушительным грохотом превратилась в оранжевый шар. Огонь походил на гигантскую лохматую хризантему, и ее бесчисленные багровые, алые и золотые жалящие лепестки падали на тело моего возлюбленного, на его смоляные волосы и прекрасное лицо. Я не видела — я знала это. Но ему уже не было больно — и это я знала тоже.
Безнадежность и отчаяние удушливо пахнут паленой резиной и сгоревшим пластиком. Тоска — это жирная гарь.
Я, как водяное растение, ритмично покачивалась в дверях учебного корпуса и не находила в себе сил ни уйти, ни подойти поближе к дымящейся горячей груде искореженного железа. Со всех сторон бежали люди, кто-то кричал, кто-то толкал меня: ведь я стояла у них на пути. Меня пихали в спину, отшвыривали, чтобы не мешала, но я — совершенно отчетливо помню это невозможное состояние — ощущала свое тело как ватный матрасик. Ни боли, ни ударов, только глухие толчки. Будто бы кто-то милосердный сделал мне анестезию, и эта немота и глухота распространялись и на душу.
Словно выключили свет, комната опустела, и душа моя обиженно ушла куда-то, оставив меня здесь. Впрочем, даже это мне было безразлично. И только где-то далеко, как у подножия горы, на вершину которой меня занесло ледяным ветром неосознанной до конца потери, родилась острая режущая боль. Я не могла точно сказать, что у меня болит; я даже не могла утверждать, что болит это у меня, но ощущения становились все более непереносимыми и жестокими. Эта боль и вырвала меня из того черного засасывающего провала, куда я медленно опускалась. Думаю, я начинала сходить с ума, но там, наверху, видимо, решили, что с меня еще недостаточно. Надо сказать, что способ, которым меня привели в память, оказался не менее иезуитским, нежели тот, которым эту память попытались отнять.
Сын Уэсуги умер почти одновременно со своим отцом. Во всяком случае, я почему-то думаю, что это был именно сын. С теми же черными глазами и янтарной кожей, смоляными волосами и плечами, развернутыми, как крылья перед полетом. Это ему бы достался тот сверток в вишневом шелке. Я даже знала, что его звали бы Уэсуги Сингэн. Он мог бы со временем стать таким же удивительным человеком, и я бы гордилась им и любила его за двоих. Но этого не случилось.
А может быть, думаю я теперь, тот, принявший это дикое решение, не был так уж не прав. Что ждало бы сына Нобунага в нашей стране и в то время? Я бы не смогла увезти его на родину, в Японию, к медно-красным кленам, холодному серому морю, деревянным храмам с золотыми коньками на крышах, голубым и зеленым рисовым полям и буйному цветению бело-розовых сакур. Мне бы просто не позволили это сделать. Все случилось именно так, как должно было случиться. Но это теперь я могу рассуждать отвлеченно и логично. По той простой причине, что место, которое должно было бы разрываться от боли и горя, давно уже умерло.