Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судя по этим рассказам, как и многие другие выходцы из Германии и Австро-Венгрии, Аба Хуши был человеком европейского модернизма, помноженного на неистощимую еврейскую энергию и исключительное трудолюбие; странным образом он сочетал в себе социальный эгалитаризм и эстетический элитизм. Его усилиям обязаны своим появлением и многие хайфские музеи, и университет, и городской театр, и юношеский оркестр, и даже хайфское метро. Рассказывают, что, когда он произносил слово «культура», от его голоса дрожали стены, звенела посуда за стеклами, у соседей вздрагивали и оживали рояли, планы городской застройки сами падали со столов и ползли в мусорную корзину, а случайные прохожие начинали прислушиваться, потому что им казалось, что прямо у них в голове звучит музыка. Йонатану как-то рассказали, что, когда Аба Хуши слышал о Тель-Авиве, он лишь презрительно сжимал губы. Впрочем, вероятно, в этих рассказах была значительная доля преувеличения, поскольку, как выяснилось, собеседник Йонатана рассказывал про Аба Хуши лишь для того, чтобы одобрительно добавить: «И вправду, что же можно ждать от людей из Тель-Авива? Разве они знают, что такое вечность?» Он расплатился за кофе, протянул Йонатану руку, взял палку, медленно и с усилием встал, жестом попросил свою филиппинскую служанку открыть ему дверь. Потом снова остановился. «Кстати, молодой человек, – спросил он, – и как вам вчерашний Брукнер? Вам тоже не понравилось? Да, дирижеры тоже стареют, ничего тут не поделаешь, все мы стареем. Как, вы хотите сказать, что вы не были? Прискорбно. Когда-то на абонементных концертах я всегда вас встречал. Ну что же, я надеюсь, что вы с удовольствием провели время». Он неодобрительно покачал головой и медленно побрел в сторону выхода.
Впрочем, вполне возможно, Аба Хуши действительно казалось, что Хайфа так навсегда и останется городом баухауза, бульваров, социализма, врачебных кабинетов рядом со спальней хозяина и огромных домашних библиотек. Но узнать, так ли это было на самом деле, Йонатану не удавалось. Переступая от рассказа к рассказу, он все больше терялся в причудливых лабиринтах человеческой памяти, раз за разом убеждаясь в том, что даже память одного поколения является лишь очень ненадежным компасом среди хаоса уходящего времени. Один из водителей ночных такси рассказал студенту Йонатану, что в те далекие времена, когда его родители приехали в Израиль из Греции и Турции, балканские евреи открывали в порту маленькие ресторанчики, в которых под вино крутили на патефонах грустные греческие песни. Он пожаловался Йонатану на то, что, закончив рабочий день – вместо того чтобы, «как все живые люди, пойти домой к семье», – Аба Хуши обходил их портовые рестораны и закусочные, собственноручно выключал патефоны и требовал поставить Бетховена. «Он хотел навязать нам всем вот эту свою культуру, – продолжал таксист, – но разве можно заставить греческого еврея слушать немецкие песни? Нет, греческий еврей будет слушать свои греческие песни, а не эти немецкие песни, своего греческого Теодоракиса, хоть он тогда еще не родился. Вы должны понять, – продолжал таксист, – это были маленькие средиземноморские люди. Они много и тяжело работали, быстро старели. Им надо было где-то отдыхать. И тут приходил этот огромный блондин в пиджаке, которому все уступали дорогу, спрашивал, почему они не читают Карла Маркса, ставил на патефон своего Бетховена, да еще и выяснял, почему они не борются за свои права. А прав-то у них и было что послушать Теодоракиса, хоть он тогда еще и не родился. Вот поэтому мой дядя и попал в тюрьму, – сказал он. – Разве он попал бы в тюрьму, если бы не этот Бетховен? Когда меня спрашивают про детство, – добавил он грустно, – я говорю, что вырос в доме на три семьи. У нас в квартире было три комнаты, и в каждой жило по семье. И даже по вечерам нам не давали попить вина и потанцевать без песен этого Бетховена».
Еще один таксист рассказал Йонатану, что Аба Хуши пытался навязать всему городу обязательный дневной сон, который в Хайфе до сих пор называют «шлафштунде». Он добавил, что, для того чтобы заставить всех спать днем – «хотя многим не хватало времени даже для того, чтобы заработать себе на хлеб», – ровно в два часа дня по всему городу перекрывали улицы, оставляя открытыми только главные магистрали. Что же касается дома самого Аба Хуши, то к нему было запрещено приближаться ближе чем на километр, чтобы не потревожить его сон. «Но приближаться было и не нужно, – продолжал он, – потому что и за километр было слышно, что Аба Хуши храпит так, что трясутся стекла соседних домов». Он храпел так, что прохожие «йеке», если они не спали сами – «вы же знаете, им вечно мешает шум», – закрывали уши ладонями. «Тогда, – сказал водитель, – мы подходили поближе и специально начинали шуметь, потому что нам не нравилось спать днем». Таксист добавил, что им приходилось прятаться; если во время шлафштунде полицейские ловили детей, которые не спали, а просто гуляли, то их родителей немедленно подвергали штрафу, а они и так жили впроголодь. «Вы в это время не жили, – сказал он, – и не знаете, как тяжело тогда было. И даже если дети не гуляли, а просто сидели и тихо курили траву, то их родителей все равно вызывали в школу, а иногда и в полицию». Но в итоге, добавил он, из них выросли настоящие мужчины. «Мой брат, – продолжил он, чуть задумавшись, – был одним из летчиков, бомбивших иракский атомный реактор; да что я говорю, расскажу уж вам семейный секрет: оба мои брата были среди тех летчиков. Вот мы здесь с вами едем и разговариваем, а могли бы уже давно быть мертвы, если бы не два моих брата. Они настоящие мужчины. А моя сестра замужем за миллионером и давно живет в Сан-Франциско. Вы спросите, почему же тогда я езжу в два часа ночи по городу на этой машине, вместо того чтобы спать. Неужели вы думаете, что я делаю это ради денег? Да у меня этих денег море. Разве я похож на человека, который станет работать по ночам ради денег? У меня несколько счетов, и все они полны денег. Вы таких денег не видели никогда. Но разве я могу отказаться от машины? От ночных улиц этого города? Конечно же, в этом все дело. И женщины. Ночью в такси садятся женщины. Разве я смог бы отказаться от женщин? Им кладешь руку на колено, и они уже сами придвигаются поближе. Да что там говорить, в такси они сами начинают к тебе приставать. Они же тоже люди, и им тоже хочется. У меня их бывает по пять за ночь. Да что там говорить, у многих не было стольких женщин за всю жизнь, сколько у меня бывает за неделю. А когда-то, когда в хайфском порту еще стоял шестой американский флот и бары в нижнем городе, вдоль всего бульвара Независимости, были полны девочками – но это было так давно, и все эти шлюхи уже умерли от спида». Йонатан спросил водителя, действительно ли бульвар Независимости когда-то называли Королевским проспектом; таксист отрицательно покачал головой, но потом задумался. «А может быть, и называли, – сказал он. – Может, в честь английского короля, а может, и в честь турецкого. Давно это было, кто же теперь вспомнит. А если кто и вспомнит, то и сам он ездит в кресле на колесах и не помнит, как его зовут. Человек так долго не помнит. А дольше человека и вообще никто не помнит. Потому что какое мне дело, что было до меня. А здесь, в Хайфе, и вообще ничего не было. Вот я, например, помню, что мы в детстве, мы ходили в кино. Такое квадратное здание на улице Халуц. Оно еще называлось «Рон». Там теперь все грязное и брошенное. Внутри, наверное, сломанные стулья и разбитые лампы. И всюду эти русские. А тогда мы ходили туда смотреть фильмы. Было слышно, как жужжит их машина. Вот с этого Хайфа и начиналась. Так и наша жизнь. Ее тебе показывают, а потом снова просят денег за билет. А в кармане пусто. А так ничего уже здесь нет. Это тебе не Тель-Авив. Там миллионеры и ночная жизнь. А здесь одни арабские сараи, да и те брошенные. Даже шлюх на бульваре больше нет. Да ничего никогда и не было».