Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо этого он перешел к угрозам другого рода. Как-то упомянул, что сидеть придется с уголовниками, которые якобы «антисоветчиков не любят», и еще несколько раз вернулся к этой теме. По возвращении в тюрьму в тот день почему-то пришлось долго ждать в привратке — обычно после поездок в УКГБ в камеру отправляли быстро. Когда же надзиратель появился, то мы отправились подземными переходами совсем в другой коридор, пока не остановились у полуподвальной камеры, имевшей две двери: одну обычную металлическую и за ней еще одну — крепкую стальную решетку.
Стоило надзирателю открыть дверь, как к решетке тут же подскочила пара зэков.
— О, благодарю, начальник, такого фраера привел. Чур, шапка моя! — скалился кривыми зубами какой-то низенький урод с перебитым носом.
Все обитатели камеры были уродами, как на подбор. Уже немолодые, с лицами, по которым прошлись слесарным инструментом — у одного шрам проходил через несуществующий глаз, у другого была разорвана губа. Набор кривых, щербатых лиц был как будто скопирован из Босха.
Присев на лавку, я заметил валявшийся бушлат — лагерный, полосатый — да это же зэки особого режима, особняки…
— Тебя, первохода, за что сюда? Статья какая? А, за политику… — особняки тут же раскололи трюк. — Так следак тебя на «боюсь» берет: кинул к людоедам в клетку.
— Кхэ-кхэ-кхэ… — засмеялись зэки своими туберкулезными легкими.
К моему делу особняки больше не проявляли интереса, но их заинтересовали сапоги.
— Земляк, коцы у тебя ништяковые — давай махнемся?..
Не знаю, чем бы закончились торговые переговоры, если бы через полчаса не распахнулась дверь и тот же мент не вызвал меня из камеры.
— Ошибка вышла, — не очень убедительно объяснил он нарушение режима.
Ошибки, конечно, не было никакой, все было разыграно по сценарию, написанному Соколовым, и все же, только оказавшись в своей камере, я с облегчением вздохнул.
Чуть позднее через Армена я получил записку от отца. Он сообщал новость, которая произвела на меня удручающее впечатление: «22 января Сахаров выслан в Горький».
Я не знал Сахарова лично. Общие знакомые говорили, что к нему и так идет постоянно поток самых разных людей, так что являться без дела было неудобно. Сахаров был как бы мачтой корабля, которая остается видна и тогда, когда палубу уже захлестывают волны. Теперь и она исчезла под водой. Это значило, что террор против диссидентов стал тотален, что на всю страну не осталось никого, у кого был бы к аресту иммунитет. А будущее арестованных становилось еще мрачнее.
«Поставлена задача полной ликвидации диссидентского движения», — подтверждал отец. Отправлял записку он, конечно, не для того, чтобы просто сообщить новости. «Ситуация изменилась. Ты должен пересмотреть свое поведение на следствии», — писал он.
Я расстроился и даже на секунду заподозрил, что записка была написана по наущению Соколова. Однако ее искренний тон указывал на то, что продиктована она была лишь заботой о моем положении. Должно быть, отец наблюдал со стороны, как оно становится все тяжелее и необратимее — и не мог не вмешаться. Другое дело, что я тоже видел, как меня неумолимо затягивает в водоворот, — но не знал способа невредимым выплыть. Одиссей смог проскочить между Сциллой и Харибдой, мне же приходилось выбирать меньшее из зол.
В нашу последнюю встречу 31 января Соколов ошарашил меня взявшимся как из ниоткуда вопросом:
— А как объяснить происшествие в апреле прошлого года, когда тебя госпитализировали в психиатрическую клинику?
Я чуть не поперхнулся:
— Так вы же сами отправили меня туда — и я должен объяснять?
— Ну, я точно был ни при чем, — ответил он, и это было правдой. Соколов служил в следственном отделе, а госпитализировали по приказу из Пятого, «антидиссидентского», управления.
— Все равно нужно будет пройти судебно-психиатрическую экспертизу, — закончил он.
Я был настолько измотан допросом, что сразу не понял смысла слов Соколова.
Их значение дошло до меня только на другой день — или, вернее, ночью.
Неожиданно я проснулся. Все было как обычно: светила лампочка, холодно, камера была пуста. И все же что-то незаметно изменилось.
В своем эссе о Кьеркегоре Лев Шестов говорит о двух типах видения — дневном и ночном. Философия Кьеркегора, по мнению Шестова, была целиком «ночное видение». Именно ночью на нас накатывают сильные страхи, когда кажется, что путь жизни зашел в тупик — и ситуация безвыходная.
Обычно утром «ночные» страхи выглядят чепухой — но иногда и предчувствием.
Вопрос Соколова не был вопросом — он был угрозой, которой я не осознал. Это было библейским «мене, текел, фарес», пусть и не написанным огненными буквами на стене, но высказанными прямо в лицо.
Соколов угрожал психиатрией, отправлением в одну из психиатрических тюрем МВД, где люди сидели без срока, получая огромные дозы нейролептиков, сводивших их с ума.
Что я мог сделать, чтобы этого избежать? Ничего.
Я сам не оставил КГБ выбора. Соколов не мог отправить меня на суд, где я бы молчал — либо делал «антисоветские» заявления. Московские диссиденты могли себе позволить такую вольность, вне МКАД у диссидента, не признававшего вину, была только одна дорога — в психбольницу.
Вдобавок за два месяца заключения я еще нарисовал и полный анамнез.
Я отказывался участвовать в следствии, «спал» на допросах, объявлял голодовку, «угрожал» сокамернику. Все это было, конечно, неким подобием трепыхания рыбы, попавшей в сеть, и имело рациональное объяснение — но в «истории болезни» выглядело бы достаточно убедительно. В конце концов, среди симптомов «заболевания» поэтессы Натальи Горбаневской было «не будучи замужем, родила двух детей».
Нужно было срочно что-то делать. Я уже не заснул и прошагал весь день в мучительных поисках варианта поведения, который смог бы отвести признание невменяемым. Он должен был стать неким компромиссом с КГБ. Что предложить Соколову за трехлетний срок и лагерь общего режима — вместо психиатрической тюрьмы?
Признать себя виновным и дать показания, которые требовались следствию, — в том числе и на других людей? Невозможно.
Просто признать вину, не давая показаний на третьих лиц? Тоже исключалось.
В конце концов, я остановился на самом мягком варианте. Начать давать показания, признать авторство «Феномена» и «Второго пришествия», но при этом отказываться отвечать на вопросы, касающиеся третьих лиц — у кого брал книги, что давал и кому. И конечно, ничего не говорить о московских контактах.
Шанс на то, что такие показания удовлетворят КГБ, был ничтожно мал. Однако попробовать увернуться от карательной психиатрии стоило хотя бы и таким образом. Ничего другого я просто сделать не мог.
К вечеру я успокоился и стал уже с нетерпением ожидать нового вызова на допрос, чтобы на новых условиях договориться с Соколовым.