Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хотел было спросить его, кем же он работает, ибо, дважды случайно встретившись с ним за несколько последних лет, я так же с изумлением всякий раз находил его в новой роли и на новом месте службы. В первую встречу он работал в солидном издательстве, которое выпускало историческую литературу, что, в общем, было работой по профессии и соответствовало нашему образованию. Но издательство развалилось, и когда мы встретились во второй раз, он уже работал в турецкой фирме переводчиком с английского, который знал очень хорошо, и говорил, что уже скоро в той же фирме станет кем-то вроде менеджера, или это называлось еще каким-то иностранным словом, в суть которого вникать мне показалось скучным, и я уловил лишь главное – в новой должности зарплату ему повысят. Судя по тому, что у него, скорее всего, были все названные им книги, зарплату ему повысили весьма существенно. Я хотел все же уточнить – так ли это, да не успел, ибо мы тихонько продвигались по магазину и он привлек мое внимание еще одной книжкой.
– А у тебя Блейк двуязычный есть? – спросил он и азартным движением грибника, увидевшего белый гриб, наклонился, прищурив глаза, к застекленному прилавку: – Девушка, покажите, пожалуйста, Блейка.
– Кого?
– Уильяма Блейка.
И продавщица стала рассеянно искать книгу совсем в другой стороне.
– Где он?
– Да вот же, здесь.
Его близорукий прищур был новостью для меня. «Впрочем, ему уже около сорока, а то и больше», – подумал я и вспомнил, что он был на несколько лет старше меня и в университет поступил только к тридцати годам.
Я равнодушным тоном сказал, что двуязычного Блейка у меня нет.
– У тебя нет двуязычного Блейка?! – восклицал он с такой интонацией, с какой можно было бы произнести разве только фразу: «У тебя нет штанов?!»
– Нет Блейка, зачем мне Блейк, да еще двуязычный?
– Ты что, уже не пишешь стихов? – сказал он почти утвердительно и даже почти возмущенно.
– Да, не пишу и почти не читаю и, знаешь, иногда даже стесняюсь того, что некогда этим занимался. Да ты ведь тоже, поди, не пишешь?
– Да, тоже не пишу, но хотя бы читаю иногда. Но ты же в университете писал раз в пять больше меня.
– А теперь и не пишу, и не читаю, – сказал я упрямо.
В университете мы оба весьма продуктивно сочиняли стихи, на чем, пожалуй, и сошлись. Разумеется, не только на этом, но это было, как я сейчас понимаю, главным. После университета он даже издал книжку собственных стихов, правда, уже за свой счет, ибо наступала другая эпоха. Я же бросил «царапать стихи», как мы выражались, гораздо прежде того, как у меня могла зародиться такая идея. Хотя, пожалуй, на книгу-то я тоже нацарапал за все время. Впрочем, вспоминать об этом мне было всегда немного неловко, как о занятии, не достойном приличного человека.
Мы уже обошли оба этажа магазина и двинулись в обход по второму разу – покупать приглянувшиеся книги. Первый обход был рекогносцировкой – оценкой ассортимента книг и соображением со своими покупательными возможностями. Для меня это был уже третий круг, ибо первый я сделал еще до того, как встретился с ним. Он купил двуязычного Блейка и третий том статей о последнем русском императоре. Эту книгу он вертел в руках и ругался: «Совсем обнаглели, гады, с каждым томом бумага все хуже и хуже, к третьему тому вообще на туалетную перешли». Я тоже, со вздохом перекладывая покупку только что вышедших замечательных книг до будущей премии, принялся исполнять всегдашний долг библиофила, столь же безрадостный и утомительный, как иногда и супружеский, – я взялся выкупать очередные тома бесчисленных своих подписок и торопливо перелистывал целый ворох квитанций, всегда неудобно оттопыривающих мой внутренний карман.
* * *
Я был ужасно рад его видеть. К вечеру, одурев на своей бюрократической работе от большого количества людей в пиджаках с галстуками и от компьютеров, мне регулярно хотелось выпить водки. Чиновники пили лишь по случаю и очень редко – по настроению. У меня же к вечеру настроение почти всегда портилось, и его хотелось немного разбавить спиртными напитками. Может быть, это настигало меня раскаяние за еще один бестолково профуканный за зарплату и премию день. Условия для питья были самые выгодные: в здании находились бар и ресторан, их интерьер вполне соответствовал атмосфере всего учреждения, и чистота жанра – степенное деловое питье – могла быть соблюдена до мелочей. Но в несчастный отдел занесла меня судьба в этом заведении! Никто из его сотрудников не желал вписываться даже в этот кастрированный до такой деловой примитивности общерусский ритуал. Что уж говорить о распевании песен во все горло после пьянки, чем я привык утешаться повсеместно – от армии до университета. Самая большая лихость и распущенность, которую позволяли себе мои коллеги, это потрахать по клавишам компьютера, играя в великолепный «Тетрис». Это, вероятно, заменяло им тот комплекс ощущений, который у нормального человека связан с пьянством. Кажется, они даже испытывали от этого настоящее алкогольное опьянение со всеми сопутствующими признаками – заплетающимся языком, чумными глазами и потерей памяти. Впрочем, возможно, что моим коллегам «Тетрис» заменял также и комплекс ощущений, связанных с половым актом. Мне казалось, что многие из них с радостью пошли бы на такую замену, обменяв навсегда своих малокровных распухающих жен на это главное изобретение XX века.
Во всем огромном двадцатиэтажном здании у меня было двое тайных товарищей, с которыми можно было без повода выпить. Я дорожил их дружбой. Один из моих собутыльников был фотограф, и мы пили с ним средь пленок и увеличителей, а в пьяном кураже, выключив свет, зажигали красный фонарь («как на том свете», по его мнению) и декламировали стихи, до которых он был большой охотник, а я по какому-то недоразумению еще знал их на память во множестве. Другой же был майором милиции и занимал довольно важную должность в подразделении, охранявшем наше здание. У него был небольшой кабинет, сплошь заставленный сейфами, на том же этаже, где я работал. В одном из сейфов всегда была водка или коньяк. Я заходил к нему когда хотел, он улыбался и спрашивал: «По рюмахе?» И доставал бутылку. Иногда он наливал только мне и говорил: «Извини, браток, у меня сегодня до шести сухой закон, заходи после шести». Я заходил после шести, и мы радостно отдавали долги дружеству, доходя иногда до вполне эзотерического состояния. Время от времени к нам присоединялся фотограф или мы присоединялись к нему, и тогда утверждалась настоящая вакханалия. Майор считал фотографа крупным художником и вообще человеком искусства, а стало быть, требующим обхождения утонченного и взаимоотношений нежных, несмотря на то что фотограф ничего, кроме официальных лиц, не снимал, да и те выходили какими-то расплывчатыми. Мы же с фотографом полагали в майоре весьма значительную фигуру в системе охраны, и майор с этим соглашался, с явственным напряжением в голосе произносил фамилии вышестоящих милицейских чинов, с которыми он был на дружеской ноге и которые, в свою очередь, «к самому Разрываеву – вот как вы ко мне». Меня оба держали за кого-то вроде несостоявшегося (но не по моей вине) профессора.