Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крышка со всей своей резной роскошью оказалась на удивление легкой, а механизм — ясно и доступно скомпонованным. Осмотр показал, что в анкерном спусковом механизме сломан не ударник, а лапка его привода, которую подхватывала деталь в форме звездочки, принуждая ударник бить. На оси торчал обломок лапки. Понятно, почему Менье предпочел отказать мадам. Похожей оси у него, конечно, не нашлось, а изготавливать лапку такой громадине — много мороки. Что ж, я был рад поддержать марку конторы, выполняющей нестандартный ремонт чего угодно. Детали часов сделали из латуни, следовательно, лапку можно было изготовить и припаять.
Грузчики собрали свои ремни и удалились. Леон принес паяльник, припой и флюс, пинцеты и пассатижи и стал наблюдать. Я кружил по мастерской, желая найти что-нибудь латунное. «Что ты ищешь?» — спросил он. Я сказал по-русски: «Латунь». Затем спохватился, поманил его к столу, где лежали развороченные внутренности часов, ткнул пальцем в лапку и потер ее. «Ah, laiton», — Леон скрылся и вернулся с тонким пояском, имевшим латунную пряжку. Когда я стал резать ножовкой деталь, он отвернулся, зарылся в Independance, и, только когда перелистывал страницы, на секунду сложив газету как крылья бабочки, я увидел, что его глаза покраснели. Леон заметил, что я заметил, и сказал: «Это носила Соланж. До войны. Великой войны». Прошло тридцать лет, как Соланж умерла от тифа, и с тех пор он так и не женился.
Разбирать механизм я не решился. Он покоился под слоем окисла и грязи, поэтому паять пришлось на месте. Я отвинтил стрелки и снял глянцевый циферблат из эмали, еще раз удивившись, что он ничуть не пожелтел за прошедшие годы. Лапка получилась крошечной, и, чтобы довести деталь до совершенства, я взял бинокулярную лупу и сощурился, вжимая ее в кожу вокруг глаза. Какую длину задавать лапке, можно было прикинуть лишь на глаз. Воскобойник любил разгадывать часовые механизмы как шахматные задачи и несколько раз на заседания кружка приволакивал часы, то напольные, то настенные, и мы сообща в них копались. Теперь руки вспоминали, как и что следует делать.
Хозяйке повезло, ось не окислилась, и флюс не потребовался, но лудить мне пришлось все равно с особой осторожностью. Я отчистил надфилем ось ударника и сточил обломок старой лапки. Затем, склонившись над столом и изогнувшись вопросительным знаком — лапку пришлось ориентировать в двух плоскостях, — припаял деталь, едва не выронив в решающий момент лупу. Вроде бы получилось ровно. Леон помог мне собрать механизм, заключить в дубовый футляр и проверить с помощью ватерпаса, ровно ли стоит. После этого мы завели часы на минуту вперед. В храм вернулась жизнь, он заклокотал и зацокал своими шестеренками. Раздался чистый, густой, хотя и невысокий бой. Щелкнув языком, Леон сунул в карман испорченный ремешок и заявил, что вещь поедет к владелице не ранее, чем через два дня, — надо послушать часы подольше, чтобы исключить случайности.
После его ухода я поразглядывал резные медальоны, прислушался, ровен ли ход и не примешиваются ли лишние звуки. Затем убрал со стола инструмент и достал из ящика конверт. Тщательно вытерев руки тряпкой, я развернул сложенные вчетверо листы и перечитал письмо, которое написал по возможности коротко:
«Дорогая и уважаемая Анна!
Спасибо за незабываемый вечер, в который я как будто снова вернулся к жизни. Надеюсь, с Вашей дочерью все в порядке и холодные обливания не нанесли крохе душевных ран.
Я не успел рассказать о себе почти ничего и не представляю теперь, как изложить это на бумаге. Вообще, я пишу Вам и чувствую себя неловко оттого, насколько свободно могу изъясняться, ведь в последний раз я писал письмо еще на фронте, писал домой. Цензоры проверяли почту, требовалось не сомневаться в победе, не выдавать ничего лишнего. Получалось, что все письма имеют одну цель: сообщить самими собой, почерком, порядком слов, что ты жив и здоров или по крайней мере не при смерти. Так вот, я был в плену, как и Вы, был в лагере, но не обычном трудовом, а концентрационном, в горах на севере Франции. Оттуда я бежал и жил в семье, где, кстати, тоже были маленькие девочки. Перед этим судьба меня, как и Вас, хорошенько побросала. Мне трудно об этом писать. К тому же я совсем не уверен, что Вы хотите в мыслях возвращаться к войне.
Я бы очень хотел встретиться с Вами, даже если это будет не танцевальный вечер, а, к примеру, какое-нибудь дело, в котором я могу Вам помочь. Не зная всех обстоятельств, прошу Вас написать мне в ответном письме, где и когда для Вас было бы безопасно встретиться. Кстати, не успел сообщить в тот вечер: я живу в том самом Марсинеле, Rue Delistienne, 19, и был бы счастлив, если бы Вы оставили весточку в почтовом ящике, идучи от швеи, или даже просто постучались в окно мастерской (двумя окнами правее входной двери). Хозяин, у которого я работаю и квартирую, мсье Леон — одинокий добрейший человек, ценит меня и не страдает болтливостью».
Письмо показалось мне не очень наглым. Переписывать заново, вычеркивая что-либо, я не стал, и добавил заранее заготовленное: «Как принято здесь прощаться — прошу Вас верить, уважаемая госпожа Анна, в мои наилучшие чувства. Сергей Соловьев».
Последние недели я чувствовал, что во мне проснулась какая-то неотвратимая сила, и признавался себе честно, что не знаю, зачем противостоять упорному зову, заставлявшему меня вожделеть Анну, — настолько сильному, что мне становилось не по себе. И в Профондевиле, и здесь, в Шарлеруа, я не испытывал ничего подобного, хотя видел девушек и брал их за руку, и однажды, пережидая дождь под навесом передвижного ларька, стоял со свертком les canadas и плошкой майонеза, в которую макал картофельные палочки, и встретился взглядом с женщиной в кремовом платье и шляпке. Она фланировала мимо, от нее пахло ликером — видимо, шла с какого-то празднества и, задержавшись взором на мне чуть дольше допустимого и расшифровав проснувшуюся тоску по близости и радость от возможного шанса в моих глазах, подала знак рукой, чтобы я следовал за ней. Я шел к своей первой близости, как охотник, преследующий зверя. Мы поднялись с черного хода в какой-то флигель, в ее квартирку, где пахло карамелью. «Давай, полячок, давай», — шептала женщина, прижимаясь ко мне, и я внутренне распалился, но моя плоть оказалась мертва. С penis ничего не происходило, как я ни старался. Она упала лицом в подушку и заплакала: «Проклятые боши, проклятая жизнь». Я понял, что объяснения излишни и следует просто исчезнуть. С тех пор и до танцев я не флиртовал. Анну же я хотел страстно и жестоко и в редкую ночь мог заснуть без ejaculation.
Впрочем, в письме я был во всем честен и ничего не придумал насчет детей. Действительно, я наткнулся на Сержа и его коммуну спустя неделю после побега. Пройдя сквозь стену поденок и не дождавшись погони, я встретил сумерки на опушке тянувшегося на много километров леса. Портянки вымокли сразу, еще до выстрелов, но я решил их не снимать, потому что так ногам все-таки было легче. Передо мной расстилалось незапаханное, к счастью, поле. Сиял месяц. Впереди угадывалась долина реки — оттуда тянуло холодом. Слева, где-то в километре, чернели домики. Свет не горел ни в одном окне. Я запомнил тот кусок карты. Вырубки находились строго на восток от города Лонгви, а Бельгия — в восьми километрах к северу от вырубок. Я решил воспользоваться недолгой темнотой и пересечь поле, перейти вброд реку и по проселкам, а затем следуя дальше на север и отдыхая в рощах, обозначенных на картах пятнами, добраться до еще одного леса. За ним начинались бельгийские деревни. Еле касаясь земли, каждый раз ставя ногу вдумчиво, я миновал царство полевых трав и спустился в низину. Река оказалась вовсе не широкой, и через нее был перекинут дощатый мостик. Видимо, этот участок границы не охраняли. Я потратил полчаса на наблюдение за прибрежными кустами, затем столько же на соседний берег, но нигде не шевельнулось и травинки. Лишь по дороге вдоль реки проехал немецкий грузовик, но и в его кузове не было людей. Видимо, меня или не искали вообще, или искали, но рассудили, что я направлюсь к Лонгви. Пока я двигался, комары не успевали вцепляться в меня, а теперь настигли. Замирая, ругаясь и пробуя ногой каждую доску, я перебрался на бельгийский берег и не останавливался до того момента, когда из-за полей, которые были здесь столь же безразмерны, как в Эльзасе, выкатилось солнце. На проселках мне никто не встретился. Однако я наткнулся на несколько молочных фляг, лежавших в пыли на обочине, и заглянул внутрь. К сожалению, они были пусты. Запас хлеба, рассованный по подкладкам робы, пока не кончался, но кто же знал, сколько еще бежать.