Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, Дениска, прощай! – с улыбкой обратилась к ребенку Лиза. – Пусть твое счастье американским будет, раз уж русского не случилось! Прощай, малыш!
Он снова неуклюже дернулся на ее голос и, сильно качнув большой неудобной головой, тут же расплылся в радостной улыбке, обнажив бледные десны.
– О, май дарлинг! – испуганно вскрикнула Рейчел, пытаясь поддержать рукой Денискину заваливающуюся ей на плечо голову, и опять улыбнулась. – У него же столько впечатлений, Лиз! – сияя глазами, объяснила она такую непривычную непоседливость своего приемыша. – Он видел свой мир только сквозь металлическую решетку детской кроватки в приюте. Ему сейчас все интересно! Ты знаешь, он вообще любознательный… Он, знаешь, такой…
Но Лиза не стала ее слушать. Потому что знала – Рейчел может говорить о нем часами, а времени у них практически не осталось. И потому перебила ее весело, наклонившись и прошептав в самое ухо:
– Рейчел, а у нас с Лёней новости: мы заказали аисту третьего ребенка!
– Правда?! – ахнула та, распахнула свои добрые серые глаза и вся вмиг преобразилась чужой радостью. «И почему я раньше считала ее некрасивой? – вдруг подумала мимолетно Лиза, любуясь в этот момент американской подругой. – Да она же настоящая красавица, господи… И глаза такие умные и добрые, и улыбка… А это счастливое лицо! Не бывает у некрасивых женщин таких счастливых лиц!»
– Правда, – потупила скромно в пол глаза Лиза. – Нам в этом моя сестра помогает, Варенька…
– Ой, как же я за тебя рада, Элизабет! Спасибо, что ты меня не подвела! Я же говорила, что не ошиблась в тебе! Все так и оказалось.
Посадка в самолет давно была объявлена, даже заканчивалась, наверное. Только они, эти две женщины, коренная американка и сибирячка, стояли напротив друг друга, не в силах расстаться. Такие разные раньше женщины, такие похожие теперь женщины. И Дейл уже нервно и нетерпеливо махал руками от стойки, подзывая к себе жену.
– Прощай, Элизабет! Я всегда, всегда буду помнить тебя.
– Прощай, Рейчел. Счастливо тебе! И спасибо тебе за все!
* * *
Женщиной Зина стала год назад. Это была, по ее собственному мнению, первая несуразная глупость в ее жизни, по мнению Галины, конечно же, сто первая. Звали эту глупость Бобом, и обладала она всеми необходимыми атрибутами для того, чтобы быть принимаемым в Тамарином «ателье»: брюки клеш, кошачья пластика, клетчатый пиджак и пластинки Армстронга, доставаемые с загадочным, неприступным видом из тщательно упакованных, непрозрачных свертков. И демонстрировал Боб все эти сокровища не красавице Тамаре с ее чудесными пергидрольными локонами, пухлыми, алыми губами, вздернутым носиком и манящим, грассирующим «р», а исключительно Зине – Зине, которая не доросла и до полутора метров и весила немногим более сорока килограммов, Зине, чьи вторичные половые признаки, казалось, вовсе забыли проявить себя, а лицо напоминало испекшийся блин: веснушчатое с размытыми чертами. Если рассмотреть каждую деталь отдельно, то описанию можно придать определенную четкость: остренький нос, довольно длинный, слегка выступающий вперед подбородок, низкий, почти всегда нахмуренный лоб, тонкие губы. Но вместе все как-то расплывалось, не запоминалось. Хотя многих, да и саму Зинку, восхищали ее глаза: глубокие, синие с вечной романтической поволокой, словно вызванной готовыми вот-вот пролиться слезами. Если и можно пленить кого-то одним только взглядом, то Зинаиде это было неизвестно: опытов таких она не проводила, так как успех подобного эксперимента подвергала большим и небеспочвенным сомнениям. В общем, редкое внимание со стороны представителей противоположного пола было для нее, конечно, желанным и, бесспорно, приятным, но продолжало казаться весьма удивительным. Заинтересованность Боба и вовсе поразила Зинку. Впрочем, ничего особенно странного в таком проявлении чувств на самом деле не было. Если кто-то из обитательниц квартиры и мог произвести впечатление на приходящих к портнихе, то кроме нее самой на роль искусительницы могла подойти только Зина: все остальные были дамы серьезные, амурных планов не строящие, флиртовать не умеющие или давно разучившиеся, да и интереса к подобной публике, что представляли собой Тамарины клиенты, не проявлявшие. У самой же Тамары к тому времени появилось личное сокровище, собственноручно упакованный сверток, туго затянутый в цветастые пеленки, что приносила с работы соседка-врач.
Сверток именовался Маней и не имел никакого отношения к застрявшему в плаваниях моряку, который из разряда мужа после довольно продолжительной качки и нескольких сильных штормов был все же успешно произведен в ранг бывшего под напором увеличивающегося Тамариного живота и ее всепоглощающей, неземной любви. Новая любовь, однако, присутствием своим семью не баловала. Все, что известно было об этом человеке в их коммунальной квартире, исходило от самой Тамары: познакомились, полюбили, сошлись, жизнь на время разлучила. Где, как, когда, почему – подруга не говорила, а Зинка не спрашивала.
– Работает, – объяснила отсутствие мужа Тамара и погрузилась в верное ожидание, что заставило Зину убедиться в том, что профессию моряка соседка за работу не считала.
Разочаровалась Зинаида в набриолиненном Бобе так же внезапно, как и воспылала к нему. Стоило юноше несколько недель спустя, недовольно скривившись, взглянуть на захныкавшую Машу и сказать почти презрительно: «Да убери ты ее отсюда, чего с младенцем возишься?» – как очарование спало, будто пелена. Вместо уверенного в себе, модного стиляги перед Зиной очутился жалкий воробышек с хлипкой, впалой, нетронутой волосами грудкой, маленькими, юркими, хитрыми, бегающими глазками и высокомерным, совершенно обнаженным эгоизмом. И единственное, что она теперь ощущала, было чувство внезапного, оглушительного безграничного стыда. Не за себя, за него. Боб испарился из Зининой жизни столь же молниеносно, как и возник, не оставив, слава богу и Тамариной спринцовке, после своего пребывания никаких последствий, за исключением налета брезгливости, который Зина еще долго пыталась оттирать в общем душе дважды в день, выслушивая все, что думают соседи о ее единоличном владении ванной.
Вместе со стилягой Бобом из Зининой жизни стал уходить и джаз, и мечты о платье с воланами. Машу пугало надрывное звучание саксофона, раздражал рок-н-ролл и возбуждал буги-вуги. Пришлось вернуться к классике и заполнить Шопеном и Штраусом подоконник Тамариной комнаты.
– Он говорит: «Я умнею!» – Тамарины щеки пылают, глаза горят живым блеском, она стоит на коленях перед матрасом, водит мелом по разложенному на нем куску материи.
– Кто? – Зина пытается ухищрениями впихнуть в девятимесячную Машу хоть сколько-нибудь чайных ложек каши.
– Миша. Он говорит, что джаз – это, конечно, замечательно, но классика есть классика, и каждый уважающий себя человек…
– Погоди! Как это он тебе говорит? Он же не приезжал, Фельдман твой, и Машку не видел, коляску, и ту с оказией передал.
– Вот так, – Тамара вытягивает из-под матраса внушительную пачку писем. – Так и общаемся. – Она роется в ворохе бумаг, вынимает один из конвертов: – Ага, нашла. Слушай! «Без музыки жизнь была бы ошибкой, музыка – самый сильный мир магии». Здорово сказал, правда?