Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тринадцати лет было более чем достаточно, чтобы сделать вывод об особом понимании здравого смысла путинским Кремлем, но почему-то каждый раз именно критически настроенная к Путину часть общества ждет от него чего-то такого. «Попугает и передумает». И когда Путин в очередной раз не передумывает, все терпеливо ждут следующего раза.
Я не решился спрашивать Навального, готов ли он спорить со мной на бутылку по поводу того, что его не посадят, но, судя по всему, спорить он уже не стал бы — в своем тексте, посвященном предстоящему суду, он не рассуждает о том, что попугают да и отстанут, а просто перечисляет вещи, которые собирается взять с собой в тюрьму. Навальный прав, но прав и Путин, потому что у него ведь тоже есть опыт этих тринадцати лет. И он прекрасно знает, что единственное, чего ему стоит ждать от ареста Навального, — это какие-нибудь новые цифры в очередном опросе «Левада-центра», а больше ничего. Ну, может быть, появится еще несколько текстов на тему того, что Навальный — такой же Муссолини, как Путин, и Владимир Маркин из Следственного комитета напишет еще один ироничный твит. Вполне может быть, что на что-то еще мне не хватает фантазии, но разве я что-то упустил?
В первые путинские годы было модно говорить о новом общественном договоре — общество пожертвовало частью своих прав в обмен на какие-то обязательства со стороны власти, но какие именно, об этом за давностью лет никто уже не помнит. Но это и не имеет значения, договор-то все равно работает. Никто не готов оспаривать право власти посадить Навального, никто не знает, как именно это право можно оспорить.
Новое всё.
В 2011 году в Москве было вынесено 0,7 % оправдательных приговоров. Месяц назад глава Следственного комитета по Москве Вадим Яковенко хвастался тем, что в 2012-м эта цифра сократилась еще на 30 %.
Лет десять назад мы с товарищем обнаружили в переулке на «Бауманской» нетипичное для этого района и, по-хорошему, вообще не заслуживающее существования здание — облезлую, выкрашенную фиолетовым позднесоветскую высотку с надписью «Генеральная прокуратура Российской Федерации». Мы удивились, потому что знали, что Генпрокуратура сидит на Большой Дмитровке, ну и вообще — слишком уж жуткое здание. Я потом посмотрел в интернете (тогда не говорили «прогуглил», а о «Википедии» мы не знали) — действительно, Генпрокуратура расширяется, и ей отдали бывшее здание НИИ черной металлургии в Техническом переулке. Бесполезная информация, кружок юного москвоведа.
Кто бы мог подумать, что высотку отремонтируют, она станет похожа на офис, но бог бы с ним, это ведь уже не просто офис, это — пошлое выражение, но я не знаю подходящего синонима — место силы. Вывеску на фасаде заменили, теперь написано «Следственный комитет Российской Федерации» — но можно было и без вывески, и так все знают, что это СК. Кто сам не был на допросе, у того знакомые ходили. У кого не было знакомых, тот ходил на пикет. Кто не ходил, тот видел фотографии в новостях или соцсетях. Такая доминанта, давно не только архитектурная.
Мои отношения с СК начались задолго до «Болотного дела»; у меня дело свое, частное. Быть потерпевшим по делу, которое расследует федеральный СК, — примерно то же, что летать бизнес-классом или лечиться в дорогой клинике. Тут ты натуральный VIP, и веселый следователь в уггах на босу ногу и модном шарфике рассказывает тебе во время допроса байки из жизни, свежие сплетни и заодно что-нибудь, что ты никому не расскажешь, потому что у тебя подписка о неразглашении. Я вижу такое наше русское ФБР, которое умеет работать и которое относится к тебе вплоть до дословных цитат ровно так же, как добрый полицейский в американском кино.
Но это я рассказываю о подразделении, которое занимается преступлениями против личности; я знаю, как оно называется, но, возможно, у меня есть подписка по поводу неразглашения структуры СК. Еще есть подразделение, в сфере ответственности которого преступления против государства. Наверное, оно было всегда, но сейчас оно стало главным. Я обратил на это внимание осенью, когда на проходной мне, как обычно, выдали пропуск, но через турникет не пустили — новые правила, следователь должен теперь сам спускаться тебя встречать. Следователь вышел, я спросил, в чем дело. «А не помнишь, что было в прошлый раз?» Я помню — в прошлый раз в коридоре встретил свежеарестованного героя «Анатомии протеста» Костю Лебедева, с ним была адвокат Виолетта Волкова. Поздоровавшись, мы с Волковой достали телефоны и стали снимать: я — Лебедева, Волкова — меня. Оба повесили фотографии в инстаграм. Оба кого-то расстроили.
Так я представлял себе начало войны, вот буквально 22 июня, когда еще непонятно, что это такое, где немцы и сколько это продлится, но при этом все понимают, что это та самая война, которую так долго все ждали, и лица хмурые, и все говорят тише и меньше, чем раньше. И вот тут тоже, как по щелчку — и лица стали серьезнее, и баек с прибаутками меньше, и на какие-то вопросы все чаще стало звучать обреченное «Да ну, бл…дь». Кстати, в фильмах про войну еще все переодеваются в форму. В мой последний визит следователь встретил меня в темно-синем мундире с золотыми погонами. «Что, праздник?» — «Нет, распоряжение». Я должен был спросить что-то еще и спросил: «Шерсть?» — «На, потрогай. Хэбэ!»
Лето 2009 года, по телевидению уже показали разоблачительные фильмы про Тельмана Исмаилова, и Черкизовский рынок уже закрыт, торговцы переместились на другие площадки (торговый центр «Москва» в Люблино, рынок «Садовод» на МКАДе), а сам «Черкизон», странно пустой и с милицейской охраной у каждого въезда, выглядит уже рынком-призраком. Я смотрю на него из окна двенадцатого этажа высотки какого-то бывшего НИИ у станции метро «Черкизовская». НИИ давно нет, кабинеты сдаются в аренду, и в том кабинете, из которого я смотрю на бывший рынок, прямо на полу сидят человек десять женщин в платках — кто-то кроит, кто-то шьет, кто-то еще что-то трудноквалифицируемое делает. На противоположной от окна стене — большой металлический стеллаж для готовой продукции. На стеллаже — разноцветные меховые шапки разных фасонов, мобильный склад готовой продукции. У стеллажа на стульях сидят несколько мрачных мужчин в таких же, как на стеллаже, меховых шапках; потом Леня мне объяснит, что это мужья женщин, которые шьют шапки. Здесь они то ли охрана, то ли кладовщики, то ли еще кто-то.
Леня Развозжаев — хозяин мастерской. Когда рынок начали уничтожать, он быстро сориентировался и успел переехать со всем производством в соседнее здание, но свой павильон на рынке у него остался. Леню туда не пускают, и он уверен, что милицейские мародеры его уже ограбили. Точной информации по этому поводу ни у кого нет, но слухов много — про какие-то «Газели», которые по ночам выезжают с территории рынка, про перестрелки из-за брошенного товара, про каких-то людей из префектуры и из мэрии, которые за половину стоимости товара обещают поспособствовать возвращению арестованного вместе со всем рынком имущества.
Леня торгует шапками, но он же и пишет какие-то открытые письма, и согласовывает в префектуре митинг таких же, как он, торговцев с «Черкизона». Никто его права на эту почти политическую активность не оспаривает; в отличие от остальных торговцев, Леня имеет бесценный политический опыт, благодаря которому мы когда-то и познакомились. Писатель Сергей Шаргунов возглавлял тогда молодежное крыло несуществующей теперь партии «Родина», и Леня был в этом молодежном крыле, может быть, самым заметным активистом. Товарищи по партии называли его революционным матросом. Матросом он, конечно, не был. В Москву он приехал из Ангарска, что в Иркутской области, и чем он занимался на родине, никто толком не знал, хотя сам Леня намекал, что у него там был какой-то бизнес, судя по всему, достаточно опасный (а каким еще мог быть бизнес в Ангарске в конце девяностых?).