Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Люсенька родила, Тамара Викторовна позвонила бабе Зое, девочкам с работы похвасталась. Сбегала сказать Рите. Все уже знали, а вот у Наташки в Москве было занято и занято. Тогда она взяла и быстро набрала тот номер, ведь не может быть, чтобы за столько лет не поменяли… Взяла девушка. «Мне Виктора Степановича! Кто спрашивает? Это межгород, давняя знакомая…» Было невероятно, но велели подождать, «он долго подходит». Тамара Викторовна присела на краешек стула, потом облокотилась на спинку – такая вдруг слабость накатила. Что она скажет? Папа? Я твоя дочка? Дочка Сони? У тебя родился внук? А это что же за девушка подошла, наверное, тоже внучка? Он долго подходит, сколько же ему лет? Восемьдесят пять? Она подождала еще минуту и положила трубку.
А потом дозвонилась Наташке и плакала, плакала полчаса, наплевать на междугородние деньги! «Мамы больше тридцати лет нет! А он все ползет к своему телефону, старикашка! Он же бросил ее тогда! Подумаешь, фронтовая жена, у кого их не было? А я? Я-то уже была. И ни разу… Этот мой отец, зачем он нужен?!»
И опять плакала, плакала… Наташка понимала. Ее папаша с фронта пришел контуженный, напивался пьяным, крушил мебель, лупил домочадцев, валился в припадке на пол. Девочек Наташкина мать прятала по соседям, пока его скручивали сырыми простынями. Зачем он вернулся такой, почему не погиб там? Ни у кого таких вопросов не возникало. Счастье было – отец пришел живой! Потом его разбил паралич, и пять лет он лежал в кровати, злобно оскалившись, и мычал. Жена и дочери все пять лет за ним подтирали и ухаживали. Плакали, когда он умер. Хоть лежачий и злой, но отец, родной отец…
«Тома, ты не от того рыдаешь! У тебя отца, считай, не было никогда. Он на фронте погиб. А номер этот выброси из головы, у нас с тех времен все станции поменяли, и номера стали другие! Это просто совпадение, слышишь?! У тебя внук родился, Томка! Я тебя поздравляю! Хочешь, приеду, помогу? Сейчас как раз могу дня три выкроить. Тома! Ну что ты ревешь?! Меня ведь тоже как будто нет! Если убрать телевизор, собак, детей, телефон и Мишку, я исчезну! Я разговаривала вчера с утюгом, я схожу с ума! Мои мама, и сестра, и отец ничего мне уже не скажут, Том, они умерли и не дойдут уже ни до какого телефона! Только ты у меня осталась, Тома! Дай я приеду к тебе! Мне всегда нравилась твоя Людка, видишь, какая молодец, родила. Я приеду, и мы ни о чем не будем говорить, просто помолчим вместе! Але! Ты слышишь?»
«Дорогая Люсенька! Все у нас готово. Вчера Вадик позвонил, он пришлет машину завтра к часу дня. Я объяснила куда. Сам приехать не сможет. Кроватку привез вчера мужик какой-то от Оленьки. Я еще помыла, матрасик твой подошел, он у меня в чехле уже, слава богу, машинка шьет! Купила кое-чего нам из еды, чтобы потом не бегать, не тратить время. Жди завтра, собирайся, не торопись, еще раз все про малыша расспроси. Я-то уж забыла все. Целую крепко. Наталья приедет послезавтра, дня на три, я взяла раскладушку у Риты. Уберемся! Мама».
Тамара Викторовна подошла закрыть форточку, замерзла. За окном падал крупный снег, от него было светло и просторно во дворе. По темному стволу в палисаднике носились друг за другом две рыже-серых белки… Она остановилась как вкопанная. Это было уже когда-то или нет? Снег и две белки так же бегали по стволу. Опять дежавю. С Виталиком? По-моему, это было с ним. Они стояли рядышком и смотрели, а Тамара еще удивилась, что белки не рыжие, а серые, зимние, раньше никогда таких не видела. Нет, не с Виталиком, а с папой! Это было сто лет назад! Они ездили с отцом в парк, сначала на трамвае, а потом еще шли пешком долго. Он держал ее за руку, потом посадил на плечи, чтобы лучше было видно. «Дозвонюсь, – подумала Тамара Викторовна, – пусть знает, пока не помер, что я есть, что Люся, что мальчик…»
И очнулась. Какие белки? Снег продолжал падать, бегали вокруг старой знакомой липы две кошки, у них уже, наверное, наступила весна. Тамара Викторовна закрыла форточку и пошла собирать вещи на выписку: синий конверт для малыша, шапочка, памперс, голубая капроновая лента. Люсе новые трусики, маечка, колготки шерстяные – это в другой пакет…
«Мама! Нас уже точно выписывают! Завтра. Ты узнай точно во сколько. Мы очень хотим домой!
И я, и Игоряша. У меня все хорошо, уже собралась. Поставим как-нибудь все сами. Вадик записку прислал, что тоже завтра придет к нам домой. Торт, может быть, купить или ладно? Маленький похож на отца. Он зевает, хмурится, вчера чихнул, представляешь?! Я имею в виду, на моего, на папу. Достань, пожалуйста, какую-нибудь фотографию посмотреть. Встречай нас завтра, приходи. Пусть будет так. Твоя Люсенька».
Пусть будет так.
Самое неприятное – это было мытье. Во-первых, баня. Ставили ее лет десять назад на месте прежней, совершенно развалившейся. Старую, но крепкую печь сохранили, поменяли только проржавевший бак. И ставили-то кое-как. Любителей попариться у них в семье никогда не было, следить некому. Сразу перекосило пол, на следующий год дверь перестала открываться, и Лева ее подтесал снизу, руки кривые, прости господи, лучше бы не трогал. А в этом году начала дымить печка, топить ее – полдня потерять. С раннего утра Надя мучилась, что-то там открывала, закрывала, подбрасывала, а все равно воняло мокрой гарью и дымом. Елену Михайловну это раздражало. Ей надо было заранее приготовиться, настроиться, уже на пороге всегда вспоминала, что забыла какую-нибудь ерунду – расческу или косынку. До мытья доходило часам к четырем, когда в животе камнем лежал безвкусный противный обед и все уже было не так и не то. Да и сам по себе поход от кресла в угловой комнате до бани – подвиг.
Зимой сорок первого и всю последующую войну они жили в маленьком поселке Чернуши на Оке, а Гриша с университетом оставался в Горьком. Почта работала из рук вон плохо, письма шли неделями. Вестей тогда все ждали с фронта, а Елене Михайловне даже завидовали – муж не воюет. Левушка был совсем маленький, прозрачный. Рахитик. Ноги, фантастически кривые, еле волоклись от слабости. Привыкшая к помощи и комфорту, Елена Михайловна сама растерялась и ослабла от окружающего ужаса. Она работала в сельской школе учителем математики, а порой и всех остальных предметов. Глупые, голодные, шмыгающие носами деревенские дети были так не похожи на ее прежних учеников – университетских студентов.
Жили в бараке при школе, по субботам ходили в чернушинскую общественную баню. Елена Михайловна припасала в рогожную сумку белье, кусок вонючего серого мыла, шерстяные носки и платок на обратную дорогу, гребешок, мочалку, игрушки и всякую другую ерунду. На ушастый таз навязывала веревочную петлю, чтобы вешать на плечо, руки-то надо было держать свободными для Левушки. Он ковылял в своих огромных валенках по сбитой тропке, потом по дороге, застревая в каждой колее, нести его на руках не было сил. Слезы и нервы. Мысли о Грише, о брате Мите, о масле для Левушки приходили обычно вот в такие минуты неустроенности и волнений.
Тогда, как и теперь, много лет спустя, Елена Михайловна с раннего утра начинала собирать свои тряпки и везде прислоняла таз, чтоб не забыть, и сама же на него натыкалась, а на кухне-то – шесть человек! И думалось тогда – да кому оно нужно, это мытье?! А Левушка? Однажды запросился в туалет на самой дороге, и Елена Михайловна села на обочину и заплакала в бессилье, что надо возвращаться опять по замерзшим колдобинам и разматывать ребенка до трусов изо всех его кофт и штанов. Эти банные субботы навсегда врезались в память, а теперь лезли из архива, чтобы снова мучить наяву.