Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Накануне праздника Люся легла пораньше, часов в девять, и, засыпая уже, вдруг поняла, что не помнит, в котором часу назначена встреча. Три года прошло, она, как вчера, слышала его голос: „Жду тебя девятого мая тысяча девятьсот шестьдесят пятого года на ступеньках Центрального телеграфа“. И все! А во сколько? Забыла?!
Она проворочалась всю ночь, заснула под утро, проспала до двенадцати, вскочив, в ужасе пометалась по квартире, и, нечесанная — с вечера устроила замысловатый головной прикид, распавшийся теперь на спутавшиеся пряди, неумытая, накинув на ночную пижаму старенькое пальтишко, проскочила мимо ошарашенной бабушки на улицу, не вспомнив даже ни и о крепдешиновом платье, ни о туфлях на высоком каблуке.
Улица Горького кипела знаменами, портретами вождей, искусственными цветами и разноцветными надувными шариками. Репродукторы захлебывались победными маршами, люди в праздничных нарядах водили хороводы, танцевали, пели и выкрикивали здравицы.
От Пушкинской площади, где жили Яблонские, до Центрального телеграфа — рукой подать — она добралась минут за пятнадцать: пробиться через толпу ликующих соотечественников оказалось делом нелегким.
И еще издали увидела его…
Он стоял на верхней ступеньке телеграфного крыльца, держа в поднятой высоко над головой руке букетик завядших крокусов, и смотрел по сторонам.
Она подбежала, с трудом переводя дыхание проговорила:
— Прости, я проспала.
Он вздрогнул, долго не опускал руку с цветами, как бы не желая с ними расставаться, смотрел на нее недоверчивыми глазами. Затем протянул букетик, спросил строго:
— Твоя как фамилия?
— Зачем тебе? — Нагрубила Люся. — Яблонская.
— Красиво. — Одобрил Иван. — Будешь Мерина.
Он не спрашивал. Он утверждал.
Она взяла его за руку.
— Пойдем.
Всю обратную дорогу они не сказали друг другу ни слова. Она протащила его против бурлящего натиска людского потока, через недоодетый еще весенний Пушкинский сквер, завела во двор дома, подняла без лифта на третий этаж.
Дверь им открыли не на шутку перепуганные ее паническим исчезновением отец Василий Дмитриевич и тетя Мотя.
— Знакомтесь, — только тут выпустив руку своего спутника, объявила урожденная Яблонская, — это Иван Мерин.
— Здрасьте, — за двоих ответил Василий Дмитриевич, — проходите, пожалуйста, очень приятно.
— Проходи, Ваня, он правду говорит — подтвердила Люся, — это мой папа, Василий Дмитриевич, и тетя Мотя, Матрена Дмитриевна. А это, — обратилась она к родственникам, подталкивая Ивана вперед — мой муж.
И, чтобы не видеть их реакции, ушла в свою комнату.
Потом она всю жизнь жалела, что не видела в тот момент лиц обожаемых отца и тетки.
…Через год у них родился сын Игорек.
Родилась и умерла дочь Машенька — сорок дней Людмила Васильевна не приходила в сознание.
Иван Прохорович Мерин умер в девяностом, за месяц до их „серебряной“ свадьбы.
Ей было немногим за сорок…
… Скоробогатову так и не удалось найти тему для светской беседы и он сказал:
— Если ехать, то ехать.
— А перекусить? — переполошилась Людмила Васильевна. — У меня все готово.
— Не успеем.
— Ах, как жаль. Котлеты домашние пропадут… Я их из говядины и свинины делаю, еще немного баранинки, белый хлеб, разумеется, лук, соль, черный перец, один перчик болгарский обязательно, тогда они помягче, но без чеснока: лук с чесноком не сочетаются…
— Разве? А аджепсандал?
— Это что такое?
— Это еда такая восточная: баклажаны, морковь, помидоры, перец тоже болгарский и лук с чесноком. Очень вкусно.
— Не знаю, никогда не пробовала, я вообще к восточной кухне равнодушна — слишком остро…
Надо будет как-нибудь приготовить… Ну, ехать так ехать.
В прихожей, в лифте и в машине до самой консерватории они, перебивая друг друга, весьма успешно продолжали развивать гастрономическую тему.
Мерин несколько раз нажимал кнопку звонка, за дверью слышались мелодичные трели, но никто не открывал. Он уже собрался уходить, когда из прихожей раздался басовитый женский голос: „Никого нет дома“. „Нюра“, — понял Мерин и вернулся к запертой двери.
— Откройте, пожалуйста, я к Марату Антоновичу.
— Нет его. Они спят.
— Дело в том, что мы договаривались, — соврал следователь, — он мне назначил.
— Вы кто? — после продолжительной паузы спросил бас.
— Я из следственного комитета органов внутренних дел, из отдела по раскрытию особо важных преступлений, — как можно подробнее отрекомендовался Мерин, — по вопросу произошедшей у вас кражи.
— Ну. И что?
— Хотел поговорить с кем-нибудь… Кто есть дома…
— Никого нет. Спят все.
— Как нет? — не сдавался Мерин. — А вы? Вы же дома?
— И меня нет.
— Ну как же так? Вы Нюра? Вас Нюрой зовут?..
— Ну.
Издалека донесся голос Марата Антоновича: „Нюра, кто там?“ Она недовольно проворчала:
„Никого нет, из комитета какого-то“. — „Какого комитета?“ — „Не знаю я“. — „Открой“. — „Надежда Антоновна не велела“. — „Открой, я сказал“. — „И врачи тоже“. — „Я тебе сейчас покажу „врачи“! Открывай сказано!“
Заскрипели замки, дверь приоткрылась сначала на цепочку, захлопнулась и опять открылась, образовав „негостеприимную“ щель.
Мерин протиснулся в прихожую, обогнул безразмерную Нюру, знакомым уже маршрутом проследовал в кабинет Твеленева — Марат Антонович в халате и тапочках полулежал на диване, и по тому, каким восторженным выкриком встретил его хозяин, и по тому, что представлял из себя письменный стол — книги, листы бумаги, тарелки с недоеденной закуской вперемешку с пустыми бутылками, он понял несвоевременность, если не бессмысленность, своего визита.
— Ура-а-а, дай, Джим, на счастье лапу мне! — закричал сын композитора пьяненьким голосом, протягивая Мерину руку. — Даже представить нельзя, насколько вы своевременны: вокруг — полный обскурантизм — мракобесие и непонимание моих интеллектуальных потребностей. Так жить нельзя! Такой хоккей нам не нужен! Руки прочь от Вьетнама! — Он весьма проворно для своего состояния перебрался за письменный стол, сдвинул в сторону находящиеся там предметы, расчистил перед собой плацдарм. — Наливай!
Мерин попробовал протестовать: мол, они заранее не сговаривались, его приход случаен — просто шел мимо, дай, думаю, зайду, накипело много вопросов, но Марат Антонович и слушать ничего не хотел.
— Не-не-не, все потом, охота пуще неволи, простота хуже воровства, унижение паче гордыни — наливай! — материя первична!