Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возле бывшего музея революции, который с ельцинских времен стал музеем современной истории, Тулупова стояла недолго. Почти сразу остановилась черная иномарка-такси с надписью “Важная персона”, из нее выглянуло как никогда припудренное и накрашенное, морщинистое, но очень задорное лицо Марины Шапиро.
— Мила! — крикнула она. — Мил!
На переднем сиденье, рядом с водителем, сидел массивный, почтенного возраста мужчина в широкополой черной хасидской шляпе.
— Здравствуйте, Людмила с потрясающим бюстом, — густым, вальяжным, подкашливающим баском сказал мужчина, поворачиваясь к задним креслам, где Тулупова расположилась рядом с Шапиро.
И представился.
— Меня зовут Арон Куперстайн, но можно и Саша. Марина мне сказала, что с нами будет женщина с потрясающим бюстом. Я с радостью согласился, потому что даже нам, жидам, ничто человеческое не чуждо.
— Арон! — восторженно крикнула Марина Шапиро. — Ты что!
И затем попыталась объяснить Тулуповой:
— Мила, он совсем с ума сошел здесь в Москве, говорит не думая. Я ему тебя описывала и единственное, что он запомнил, — про бюст. Это все, что мужчины помнят. Он, слава богу, не знаю какому, правда, совершенно уже не опасен. Это у него рецидив. Три дня в Москве — и вот что происходит с правоверным евреем на его настоящей родине.
Людмила подхватила шутливую волну, которая царила в машине:
— Мой бюст — только видимая часть списка моих достоинств.
— Да?! О’кей! И каких?
— Я квашу капусту.
— Nicht eine Frau, sondern ein Geschenk.[2]
— …еще забыла. Немецкий, английский, французский и еще много других языков знаю. Со словарем. Только. С большим-большим словарем.
Все рассмеялись.
— Я сказал по-немецки, что вы не женщина — а подарок, — пояснил Куперстайн, и Людмила разглядела его большие, выпученные наружу грустные глаза.
— Что я буду лжесвидетельствовать, я же ничего не видела? — спросила Тулупова.
— Она вас ввела в заблуждение, — немного театрально сказал Арон-Саша. — Она не поняла: вы будете нашей гостьей, а свидетелями могут быть только кошерные евреи. Мне там обещали найти двух.
— Такие удивительные правила. У нас свадьба в ЗАГСе со свидетелями, а тут — развод. Арон, у нас сегодня будет гет? Еврейский развод? — спросила Шапиро, боясь напутать.
— Неправильно. Гет — это разводное письмо, а не развод, — пояснил Арон-Саша. — Ты получишь разводное письмо.
— А оно мне нада? — с интонацией одесских евреев пошутила Марина.
Куперстайн посмотрел на Шапиро как на девочку, которая ничего не понимает:
— Я тебе объяснял — это тебе надо. И мне.
Машина подъехала к синагоге. Арон — Саша вышел из машины и оказался огромным, высоченным мужчиной, который непонятно каким образом разместился в автомобиле. Он положил свою большую ладонь на плечо Марины Шапиро и предложил идти за ним. Прошли за забор, а затем внутрь синагоги, где всех долго проверяли через металлоискатель. Арон выложил в пластмассовый поднос два сотовых телефона, связку ключей с какой-то большой печатью, блестящую представительскую перьевую ручку и, пригибая голову, прошел сквозь рамку. Людмила проходила два раза, у нее что-то подозрительно звенело, но охранник махнул рукой, что ей можно идти и так. Марина через рамку прошла как тень, ничего не выкладывая и не звеня.
В синагоге пахло едой, чем-то жареным, печеным, сладким. Было очень тепло. Проходя мимо книжной лавки, Людмила увидела, как два еврея в шляпах и висящими длинными нитками от пояса оживленно говорили с продавщицей, полной, добродушной женщиной, которую, ей казалось, она уже не раз видела в своей жизни. То ли она продавала мороженое в Червонопартизанске, то ли работала в районном отделе просвещения, здесь, в Москве. На прилавке рядом с книгами стояли разного вида семи- и девятисвечники, большие и маленькие, серебристые и медные.
— Я почему-то волнуюсь, — сказала Шапиро, закладывая под язык таблетку валидола. — Сердце колотится.
— А почему там девять свечей, а здесь семь, почему? — шепнула Тулупова Шапиро.
— Вообще-то лучше спросить у Арона, он стал таким правильным евреем, что вернулся сюда, чтобы исправить ошибки молодости, но я знаю, что это на праздник: восемь дней и одна общая. Арон, — обратилась Шапиро к шедшему впереди Куперстайну, — Люда спрашивает, почему девять свечей и семь?
— Ханукальная менора. Зажигается каждый день после захода солнца в Хануку, вроде вашего Рождества, — спешно пояснил Арон-Саша и зашел в какую-то дверь, рукой показав, чтобы женщины его подождали.
Через минуту он вышел, молча взял за руку Марину Шапиро, и они скрылись за дверью. Только теперь Людмила прочитала под надписью на иврите надпись по-русски: “Раввинский суд”. Влекомая любопытством, она прошла по коридору к балкону, расположенному над входом с охранниками и рамкой металлоискателя. Людей не было, и два охранника, отупленные бездельем, спорили: что такое гектар? Один говорил, что это площадь километр на километр, другой объяснял, что это сто соток, но, сколько в сотке, не знал, и более рослый подлавливал, дескать, сотка — это сто, а десять соток и получается километр. Тот, что покрепче и поменьше ростом, не соглашался, но и сотка, привязанная к ста метрам, никак не получалась меньше километра. Тулупова вспомнила последнюю страницу обложки старой школьной тетради, где все это было написано, и то, как она с трудом заставляла сына учить наизусть таблицу мер длины. Клара училась легко, а с Сергеем всегда было непросто. Она вспомнила и задумалась, для чего все это нужно учить, чтобы потом спорить вот так в синагоге о том, как люди договорились называть уже давно названное. Ей хотелось сверху подсказать им, внизу, ответ, сказать, что она помнит школьную программу, но воспитание удерживало, к тому же рядом лежали большие вопросы. Буквально за стеной, в глубине синагоги, священные книги, Тора, все торжественно, ритуально. Специально для таких вопросов: зачем? почему? для чего? строились церкви, синагоги, костелы, мечети, а тут два русских парня лениво спорят о том, что такое гектар.
“Существуют мужчины и женщины”, — с какой-то необычайной стройностью и прозрачностью мысли подумала Тулупова, как будто этим утверждала наличие их в мире. — Существуют мужчины и женщины, они существуют, как гектар земли, как гектар километр на километр, или как сотка, или как десять на десять, или как метр на метр, но никто не дал им измерения, и они не знают, как себя считать, может, так, может, по-другому”. На минуту ей показалось, что она что-то точно знает. И может различать шум, шорох, говор любви, вообще, она знает, что это такое. Вот так просто знает. И может об этом спорить, как эти двое внизу. Ей также известна главная мера всех человеческих мер — любовь, как выученная отличником таблица мер длины. Километр на километр, сто километров на сто или метр на метр. Она ее знает. Вдруг. Знает ее размеры, границы, слова.