Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“В присутствии троих вместе, в день пятый от шаббата, в 24-й день месяца элул, года 5768-го от сотворения мира, по отсчету, что мы отсчитываем здесь, в городе Москве, стоящем на Москве-реке и на реке Яузе и на водах источников, предстал перед нами муж Аарон, прозываемый Сашей, Александром и Аркадием, сын называемого Соломоном и называемого Семеном, Сеней, известный в качестве г-на Арона Куперстайна, живущий в Мюнхене, коея в Германии (паспорт № FA 873— 6732107), и перед нами передал гет разводной (грамоту разводную) в руки женщины Марины, называемой Мари, Марой, дочери Исаака, называемого Изей, известной в качестве г-жи Марины Шапиро (паспорт № 328 4737130), живущей в Москве, коея в России, на которой женился гражданским браком. Желаю свободным волеизъявлением, безо всякого насилия, и освобождаю (оставляю) тебя. Ты, жена моя Марина, называемая Мари, Марой, дочь Исаака, называемого Изей, стоящая сегодня в Москве, городе упомянутом, что была женой моей с давнего времени и сейчас, освобождаю и оставляю и увольняю тебя, чтобы была ты свободна распоряжаться собой, пойти и выйти замуж за всякого мужчину, за которого возжелаешь, и никто не сможет запретить тебе с сего дня и далее. И вот ты дозволена всякому человеку, и сейчас будет тебе это от меня книга увольнения и письмо оставления и грамота освобождения по Закону Моисееву и Израилеву.
Свидетели были: Рувен, сын Михаила, и Рахамин, сын Рувена. И разрешена женщина, упомянутая выйти замуж по прошествии 92 дней распознания за всякого человека, кроме коэна. Это свидетельство не является подтверждением еврейства мужа и жены. Все это действительно, верно и в силе”.
“Дорогой, Павлик. Ты это сможешь понять. Может быть, ты это знаешь уже, но сегодня мне позвонила Марина Исааковна Шапиро и сказала, что Арон умирает от рака. Его положили в больницу под Мюнхеном. Оказывается, он приезжал и уже знал, что ему жить осталось недолго, но он думал, что у него есть год, или около этого, а оказалось, что нет ничего. Ничего нет. Как горько. Вот так бывает. Часы идут, а потом раз и не ходят, и все. Как это, Паша, вы там, на небе, все знаете? Все или не все? Марина собирается к нему ехать и сидеть с ним до самого конца, но кто ей даст визу — она никто. Ни жена, ни друг, и сам Арон говорит, чтоб не приезжала, а она знает, что он один. Дети в Америке, хорошо, если приедут на похороны. Я набралась наглости и позвонила Хирсанову, все объяснила, и он, молодец — сегодня Марина идет куда-то рядом с МИДом, в какую-то контору, и ей дадут паспорт, синий, дипломатический, включат в какую-то делегацию и она получит визу спокойно. Как хорошо, что у нас так развита дружба и связи. Все можно обойти, когда надо. Мы с Мариной вспоминали этот развод, и она прочитала разводное письмо, по-ихнему “гет”, и я его прямо в эту тетрадь записала, все как есть, даже с номерами паспортов, такое оно красивое мне показалось. “Москва стоит на реке…”, она до сих пор у них стоит так. Аарон Соломонович, это на самом деле, а так в Москве он жил как Александр Семенович. И вот все. Мы вспомнили всю эту процедуру, как с Марины велели снять все побрякушки, кольца, серьги и велели ходить, подняв руки ладонями вверх, по небольшой комнате, квадратов двадцать. Перед этим их долго устанавливали друг против друга, как будто это имеет значение. Раввин с седой бородой и в шляпе говорил — чуть сюда, нет, еще чуть-чуть. Почему-то эти десять сантиметров имели значение. Потом Арон кинул ей разводное письмо, которое подготовил сойфер, пока мы ходили в ресторан в синагоге. Он кинул, она поймала, и раввин говорил ей, чтоб она держала эту желтую бумагу над головой и перекладывала из руки в руку несколько раз. Потом он попросил зачем-то подержать его под мышкой, и она шла к окну и обратно, и какое-то красное солнце прям светило на меня. Я видела, что Марина улыбалась. И я тоже. Почему-то было весело, а раввин попросил еще повторить — пройти к окну, потому что ему показалось это неубедительно. Потом Арон объяснил, что все должны видеть, что женщина свободна. Это письмо на свободу. Все, лети, как птичка. Лети — лети. Марина сказала, что это самая красивая церемония в ее жизни, что все виденные ею свадьбы пустяк, и если бы была возможность все повторить еще раз, чтобы рассмотреть повнимательнее, она бы еще раз замуж вышла. Это точно было как-то особенно, два седых человека, которые много лет назад любили друг друга, теперь расходились, получали свободу, которая и так у них была. И вот Арон теперь умирает как свободный. Ему это было важно, потому что еврейский — грех оставить женщину, связанную с ним, причем не важно, были они в браке или нет, жили вместе и этого достаточно. Он сказал, что ощущал ее как жену всегда и жалеет, что не уговорил уехать. Если бы она уехала, Павлик, я бы ее не встретила, когда приехала в Москву, и не стала бы работать в библиотеке, и вообще все было бы иначе. Об этом страшно подумать. Если бы я тогда не поехала бы в Желтые воды, просто заболела, с детьми это просто, пожалуйста, если бы ты не утонул, если бы, если бы, если бы… Я вот подумала о себе и кто мой муж? Сережа? Точно не Стобур. Я не очень в этом понимаю, да и не важно, Павлик, как это все объясняется, но когда свидетелей спрашивали: “вы видели, что передан гет”, и меня спросил раввин, и все сказали “да”, я поняла, что мы связаны. Все. Очень крепко. Не знаю, как сказать, но мне кажется, что, зайдя на сайт знакомств, я нарушаю что-то очень важное, какую-то связь людей, что встречаются на моем пути. Теперь это как конвейер на заводе. Они высыпаются на меня, эти фотографии, и я их смотрю, смотрю… И ничего не вижу. Когда Стобур лежал побитый возле моего забора — кто его мне подложил? Павлик, ты, наверное, должен знать.
А в пятницу мы с Хирсановым едем на какую-то дачу, черт-те куда, он сказал двести пятьдесят километров от Москвы, стоящей на Москве-реке и реке Яузе и других источниках. Вот так, Павлик. Вот так.“
Людмила Тулупова думала о счастье, которое должно было включать собственно ее часть; счастье детей, Клары и Сережи, — за них она больше всего переживала; достаток — ей хотелось хоть раз съездить на море, на любое, свое Черное, или лучше Средиземное, или какой-нибудь океан; счастье своего будущего мужчины, которому хотелось что-то отдать. Почему-то в голову приходило именно это слово. Она сравнивала однокоренное — “отдаться”, но то, что она хотела отдать, было во много раз больше. Нестерпимо больше. Оно рвалось наружу, выходило пузырьками воздуха из глубины души и тела. Будто по законам физики, с которыми не поспоришь. Людмила считала, что с помощью компьютерной мыши она пробивается, пока неизвестно куда конкретно, но где-то здесь недалеко, рядом находится ее новая счастливая жизнь. На самом деле ее жизнь измерялась расстоянием одного неверного, неточного клика, простого залипания клавиши.
Она думала о своих мужчинах, которые как в карточной игре ей сдавались одной и той же некозырной масти. Приходили и уходили. О Сковороде, который, как она теперь понимала, любил ее, может быть, даже очень. О красном партизане Лученко, который первым разглядел ее женские формы — ошалел, потерял рассудок. О муже, летчике-отлетчике, — даже дети не носили теперь его фамилию, по паспорту стали Тулуповы. Сына Стобур не видел ни разу, а Сережа, испытывая несвойственную детям деликатность, вопреки всем правилам подростковой психологии, никогда не спрашивал об отце — не было этого слова в словаре. Думала об Авдееве, который пропал, спился, высох, незаметно стерся на шести квадратных метрах ее кухни в ожидании своего решительного шага — предложения руки и сердца женщине с двумя детьми. Думала о тех, кто не раз, как оптик-шлифовальщик Савельев, был сражен ее ошеломляющим бюстом и предлагал все и сразу, но она растила детей, ждала Авдеева. А вот прошла жизнь.