Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я там был, — сказал он. — Но знаю эти места плохо. Правда, одно я вам скажу. Унылые места. Крайне унылые.
— Я собирался завтра поехать туда на поезде.
— Не уезжайте завтра. Приходите ко мне. Мне нравится, как вы читаете.
— Что ж, до следующей недели Патагония, наверно, никуда не денется.
— Там уныло, — повторил Борхес. Он отпер дверь подъезда, прошел, шаркая, к лифту и потянул на себя его железные воротца. — Ворота ста печалей, — пробурчал он и, хихикая под нос, вошел в кабину.
В Эскель я хотел приехать в Страстную Субботу, а в Светлое Воскресенье встать пораньше и полюбоваться рассветом. Но Пасха миновала, день был самый обыкновенный, и я проспал. Я встал и вышел на улицу. Было солнечно и ветрено. В этом районе Патагонии такая погода стоит весь год, день ото дня.
Я прогулялся пешком до вокзала. Стоявший в тупике паровоз, дотащивший меня до Эскеля, выглядел руиной, — казалось, он уже откатался по рельсам. Но я был уверен: его еще на сто лет хватит. Миновав паровоз, а затем одноэтажные дома, я вышел к хижинам на одну комнату, где шоссе переходило в пыльный проселок. Каменистый склон да небольшое стадо овец. А в остальном — сплошной кустарник да бурьян. Присмотревшись, на кустах можно было заметить крохотные, розовые с желтым бутоны. Их шевелил ветер. Я подошел поближе. Цветы тряслись. Но они были красивые. Я чувствовал затылком — за спиной великая пустыня.
Вот парадокс Патагонии: здесь будет хорошо либо любителю всего крошечного, либо поклоннику бескрайних голых просторов. В промежутке между этими двумя крайностями тут ничего не имелось. Либо необъятность пустыни, либо мелкие детали крохотного цветка. Приходилось выбирать между великанским и лилипутским.
Этот парадокс меня развеселил. Да, я достиг пункта назначения, но разве это важно? Главное — не цель, а то, что при ключи лось со мной по дороге. Я решил внять совету доктора Джонсона. На заре своей литературной карьеры Джонсон перевел на английский книгу одного португальского путешественника об Абиссинии. В своем предисловии к ней он написал: «Автор не потешает читателя ни романическими нелепостями, ни невероятными измышлениями; все, что он рассказывает, будь оно правдиво или нет, хотя бы вероятно; всякий, кто не сообщает ничего выходящего за рамки вероятного, волен требовать, чтобы люди верили ему, ежели не могут опровергнуть».
Овцы меня заметили, и те, что помоложе, начали бить по земле копытами. Когда я снова на них оглянулся, стадо исчезло. Теперь я был здесь как муравей на чужом муравейнике. Среди этих просторов было невозможно установить истинные масштабы предметов, находящихся у тебя перед глазами. Кустарник образовывал глухую стену, но я мог смотреть поверх него, обозревать этот океан колючек. Издали кусты казались безобидными, при приближении — злобными, а если наклониться к ним, едва не касаясь их носом, казались попросту измятыми бутоньерками. Тишина была полная. Совершенно ничем не пахло.
Я знал, что нахожусь по сути «нигде», но дивился кое-чему другому: я так долго, ехал, что по логике вещей должен был бы соскользнуть с нашей планеты. И все же я до сих пор на Земле — где-то у нижнего края карты мира. Ландшафт здесь был какой-то недоразвитый, но нельзя было отрицать, что свои характерные черты у него есть, а сам я существую среди этого ландшафта. Как он выглядел? Совсем не так, как я ожидал. «Нигде — это тоже место», — подумалось мне.
Внизу, в глубине Патагонской долины из земли выглядывали серые скалы, покрытые темными полосами — отметинами тысячелетий — и трещинами — на память о наводнениях. Прямо передо мной была череда холмов, обточенных и изрезанных тем самым ветром, который в этот момент напевал в кустах. От его песни кусты вдруг вздрогнули. А потом снова замерли, успокоились. Небо было ясное, голубое. Пухлое облако, белое, как цветок айвы, принесло с собой из города — а может, прямо с Южного полюса — небольшую тень. Я наблюдал за ее приближением. Тень скользнула по кустам, промелькнула, ненадолго обдав холодом, надо мной, и, собираясь в складки, упорхнула на восток. То была земля без голосов. Земля, существующая лишь для взора; за плечами у меня, где-то вдали — ледники и горы, индейцы и альбатросы, но здесь — ровно ничего, достойного упоминания, ничего, ради чего стоило бы помедлить. Ничего, кроме патагонского парадокса — бесконечные просторы да крохотные бутоны какого-то родича полыни[75]. И полная пустота Патагонии — зачин истории какого-нибудь отважного путешественника — для меня была развязкой. Все, приехали — я в Патагонии. И я расхохотался, вспомнив, что выехал сюда из Бостона электричкой, на которой люди добираются на работу.
Длинная-длинная трещина рассекает нашу планету от Галилейского моря до побережья Мозамбика, а я живу на ее краю в Ньясаленде. Эта трещина — Великая рифтовая долина или, как еще ее называют, Большой африканский разлом, рассекает почти всю Восточную Африку. В Ньясаленде Разлом, раздвинув муравейники, рыбацкие поселки и густые заросли цветов, разверз посреди почти бездонное озеро. Крутые гряды холмов и глубокие ложбины, протянувшиеся вдоль континента, — тоже порождение разлома. Считается, что Разлом возник в нору сильнейшей вулканической активности. Но в Африке вулканический период не закончился. Он чувствуется не только в Великой рифтовой долине, но и в ее обитателях: это люди, у которых в душе все кипит, настоящая лава, а не народ, воплощенный жар.
На краю Большого разлома находится школа, где я работаю учителем, а в ее классе стоят в очереди дети с обритыми, как у заключенных, головами, в изношенной одежде — сквозь материю просвечивают мускулы. Они дожидаются своего череда взглянуть в крохотный окуляр дешевого микроскопа и увидеть клетки, из которых состоит цветочный лепесток.
Немного погодя они меня спросят:
— А огонь живой? А вода?
По утрам дети выныривают из болотного тумана: его слои медленно кружатся, точно целая куча хулахупов. Прохладно, чуть ли не мороз. В шесть утра видимость нулевая: только сплошная, ослепительная белизна, и земля для идущих детей — лишь клочок дорожной грязи под босыми ногами, малюсенькая платформа, висящая в пустоте. Но к полудню вокруг уже Африка как Африка: в небе ни облачка, а зной — точно горящий ковер, накрывающий все и вся, чтобы задушить и испепелить.
После обеда облаков предостаточно: большие-большие, словно в стратосфере разразилась война. Когда небо начинает медленно сереть, дети выходят из школы и возвращаются домой по проселкам.
Около школы есть высокий холм. Солнце подкрадывается к нему короткими перебежками, укрываясь за облаками, а потом выскакивает из засады и, налетев на склон, взрывается, вспыхивает розовыми и желтыми всполохами, обрызгивает все вокруг неистовыми языками пламени.
Ночью, если ночь лунная, школа и Большой разлом словно погружаются под воду: деревья фосфоресцируют, трава фосфоресцирует, все перешептывается под ветром, все серебрится. Если луны нет, то, выходя из освещенного дома, оказываешься в бесконечности, до отказа наполненной мраком.