Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чертов Евклид, — бормочет позади меня Пэдди Клоэсси.
— Эй там, как тебя зовут? — рявкает Дотти.
— Клоэсси, сэр.
— Нарываешься ты, парень. Как звать?
— Пэдди.
— Пэдди, а дальше?
— Просто Пэдди, сэр.
— И что ты, Пэдди, сейчас сказал Маккорту?
— Что нам следует встать на колени и возблагодарить Бога за Евклида.
— Да уж, конечно, Клоэсси. У тебя зубы от лжи гниют, отсюда видать. Что мне отсюда видать, мальчики?
— Что зубы гниют.
— От чего?
— От лжи.
— Евклид, мальчики, был греком. А кто такой грек, Клоэсси?
— Иностранец вроде, сэр.
— Недоумок ты, Клоэсси. Брендан, ты-то уж точно знаешь, кто такой грек.
— Да, сэр. Евклид был греком.
Дотти слегка улыбается и говорит Клоэсси, чтоб тот брал пример с Куигли — он-то знает, кто такой грек. Потом рисует на доске две линии и сообщает, что это параллельные прямые, и чудо в том, что они никогда не пересекутся, даже если их продлить до бесконечности, да хоть туда, где Господь Бог сидит, а это, ребятки, очень далеко. Хотя вот в Германии есть один еврей, который весь мир взбудоражил своими идеями о параллельных прямых.
Мы слушаем Дотти и не понимаем: кому нужны эти прямые, если в мире немцы повсюду наступают и бомбят все на своем пути. Сами мы спросить боимся, но можно подговорить Брендана Куигли. Он же теперь любимчик у Дотти, а, значит, может любые вопросы задавать. После школы мы сообщаем Брендану — завтра на уроке он должен спросить, что толку от Евклида и его непересекающихся прямых, когда немцы бомбят все подряд? Брендан говорит, что в любимчики не набивался и спрашивать не будет — боится, что Дотти ему накостыляет. А мы говорим, если не спросит, то сами ему накостыляем.
На следующий день Брендан поднимает руку. Дотти снова ему улыбается.
— Сэр, а что толку от Евклида с его прямыми, если немцы бомбят все подряд?
Улыбка сходит с лица Дотти.
— Ох, Брендан. Ох, Куигли. Ох, ребятки, ребятки.
Он кладет трость на стол и молча стоит за своей кафедрой, прикрыв глаза.
— Что толку от Евклида, значит? — произносит он наконец. — Толку? Да без Евклида ни один мессершмитт[68] бы в воздух не поднялся. И спитфайры[69] не носились бы меж облаков. Евклид дарит нам изящество, красоту и утонченность. Что он нам дарит?
— Изящество, сэр.
— И?
— Красоту, сэр.
— А еще?
— Утонченность, сэр.
— Евклид совершенен в своей сущности и творит настоящие чудеса. Понимаете, ребятки?
— Понимаем, сэр.
— Сомневаюсь, ребятки, сомневаюсь. Кто любит Евклида, обречен на одиночество в этом мире. — Он со вздохом открывает глаза, и взгляд его увлажняется.
* * *
В этот же день учитель пятого класса, мистер О’Ди, останавливает Пэдди Клоэсси на выходе из школы.
— Эй, как фамилия?
— Клоэсси, сэр.
— В каком ты классе?
— В четвертом, сэр.
— А ну-ка, скажи мне, Клоэсси, учитель рассказывал вам про Евклида?
— Да, сэр.
— А что именно?
— Что Евклид — грек.
— Ну, разумеется, грек, тупица ты этакий. А еще что-нибудь?
— Ну, что без Евклида школы бы не было.
— Так-так. А на доске что-нибудь рисовал?
— Линии две, которые никогда не пересекутся, даже если их провести туда, где Господь сидит.
— Матерь Божья!
— Нет, сэр, не Матерь Божья, а Господь.
— Вот болван. Ступай домой.
На следующий день за дверью класса раздается громкий шум, а потом крики мистера О’Ди:
— А ну, выходи, О’Нил, жалкий трус и проходимец!
Нам хорошо слышно каждое слово, потому что стекло в двери выбито.
— Ну же, ну же, мистер О’Ди, возьмите себя в руки, — уговаривает его директор, мистер О’Холлоран. — Не следует выяснять отношения в присутствии учащихся.
— А тогда, вы, мистер О’Холлоран, запретите ему преподавать геометрию. Ее проходят в пятом классе, а не в четвертом. Геометрия — моя, и нечего ему Евклида трогать. Пусть своему делению в столбик обучает, заодно хоть поумнеет немножко, Господи спаси нас. Ишь, проходимец выискался, умы юные портит да кожуру яблочную направо и налево раздает, чтоб ученики пропоносились. Евклид — мой, так и передайте ему, мистер О’Холлоран, а иначе допрыгается он у меня.
Мистер О’Холлоран просит мистера О’Ди вернуться в класс, а мистера О’Нила — выйти в коридор.
— Мистер О’Нил, я же просил вас не трогать Евклида.
— Просили, мистер О’Холлоран, но это все равно, что просить меня перестать съедать по яблоку в день.
— Я настаиваю, мистер О’Нил. Больше никакого Евклида.
Мистер О’Нил возвращается в класс; его глаза снова увлажнились.
— Мало что изменилось со времен древних греков, — ворчит он. — Те же варвары у ворот, и имя им легион. Так что изменилось со времен древних греков, мальчики?
* * *
Сущее мучение — каждый день смотреть, как мистер О’Нил снимает с яблока длинную кожуру — красную или зеленую, а если сидишь рядом, то и чувствовать яблочный аромат. Кожура достается тому, кто весь день вел себя хорошо и отвечал на все вопросы, а есть ее разрешается прямо за партой, чтоб никто не приставал, а то если выйти во двор, там просто замучают просьбами: «Дай, дай кусочек». И тогда повезет, если самому хоть что-то останется.
Бывают дни, когда вопросы попадаются слишком сложные, и учитель мучает нас еще больше — выбрасывает кожуру в мусорное ведро. Потом просит кого-нибудь из соседнего класса унести ведро к печке, где кожуру сожгут вместе с бумагой, или отдает поломойке, Нелли Эйхерн, а та ссыпает мусор в большой холщовый мешок. Попросить бы Нелли достать нам кожуру, пока крысы не добрались, но она уже вымыла в одиночку всю школу и страшно устала.
— Делать мне нечего, кроме как глядеть, как вы, поганцы, в мешке роетесь, — рявкает она на нас. А ну, кыш отсюда.
В такие дни учитель медленно очищает яблоко и, ухмыляясь, обводит взглядом класс.
— Может, голубям кожуру отдать, а, мальчики? — издевается он.