Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изочка бессознательно чувствовала, что дядя Паша борется с собой, стараясь не дать воли воспоминаниям. Оконный силуэт ссутулился еще сильнее, точно незримое бремя придавило ему плечи.
– …Помню, лето было в разгаре, и мы вступили в яблоневый сад, весь разгромленный. Аромат яблонь густой, сочный, гнетом в воздухе повис… смертный аромат. А среди деревьев – дети, много детей и воспитательница или няня ихняя в белом халате, молодая совсем… Плоды на земле – кучами, гроздьями. Видно, богатого урожая ждали… Яблоки неспелые, зеленые… и красные – от крови красные, тела с ветками сплелись, косички с бантами… руки, ноги маленькие… Детский сад находился поблизости. Не знаю, почему не эвакуировали. Когда вражьи снаряды в здание палить начали, все побежали в сад… Некуда больше бежать – кругом стрельба… И вот – два сада… убитых… Немцы были хорошо вооружены. У них техника новая – «тигры», «пантеры», самоходки «фердинанд». А у нас что? Винтовки-пятизарядки да автоматы через одного… Все равно нет прощения… Зачем живы остались?..
Изочка догадалась, что сосед не столько ей отвечал, сколько разговаривал сам с собой. Стал закуривать, но руки тряслись и спички ломались. Он замер, пережидая смятение, и чуть позже спичка зажглась. Алые светлячки летали возле невидимых губ, в лунном свете влажно взблескивала щека.
– Я хотела попробовать яблоки, а теперь не хочу, – прошептала Изочка.
– Ты спи, не слушай меня, – опомнился дядя Паша. – Мало ли что я тут вспомню.
– Дядя Паша… а может, матушку найдут?
– Кого?..
– Матушку Майис.
– Может, найдут…
– А если нет, то… Они никогда не приходят обратно из яблочного сада?
– Кто – они?
– Ну, кто туда… ушел…
– Никогда, – вздохнул дядя Паша.
«Никогда, – заплакала Изочка. – Никогда!»
Многократное эхо донесло стон прекрасного убитого голоса. В необъяснимости смерти кулачок Изочкиной жизни трепетал больно и жарко. Беззащитность внешнего мира и неготовность души к недетским страданиям терзали ее. В голове крутились сотни вопросов, не на все из которых, как она теперь понимала, даже взрослые могли ответить. Загорались и гасли у окна огоньки спичек в руках дяди Паши, и так же вспыхивали и меркли в неискушенном Изочкином сознании смутные догадки. Изумляло и удручало ощущение себя крохотным осколком невероятно огромной вселенной. Окружающее виделось слабым, непрочным, – «жидким», словно мудрый ытык еще не коснулся неподготовленной людской массы, не начал свое уверенное движение, ведущее к крепости и форме. Открытие того, что все живое – неудержимое, подобное легкому сну под утро, – может ускользнуть, исчезнуть в любой день от чьего-то насилия, предательства, неумолимого времени, мучительной жалостью заливало душу. Душа страстно желала придать хрупкой человеческой плоти другое, более совершенное качество, – отлить и выковать заново, как поступал в своей кузне дядя Степан с заржавелыми кусками железа.
Глядя в окно на темное небо за дяди-Пашиной сгорбленной спиной, Изочка с жгучей мольбой обращалась к Тому, о чьем существовании если и задумывалась раньше, то без особых сомнений, с ребячьей верой в непререкаемые мамины истины.
– Бог, Ты же есть? Ты же «еси на небесех»?.. Ты же добрый и все можешь сделать, как волшебник?.. Вот я совсем скоро первый раз в жизни пойду в школу. Как мне учиться, если матушку Майис не найдут? Бог, я помню все места в лесу и на горе, где она любит ходить. Сделай, пожалуйста, так, чтобы мы с Марией поехали в деревню и сами поискали, а то Мария без себя меня туда не пускает… А ее не пускает милиция, не знаю почему. Бог, сделай так, чтобы моя Майис была живая! Ладно? И пусть это страшное «никогда» никогда ни с кем не случается…
Изочка собралась с силами, чтобы не заплакать в голос.
– Прости меня, Бог! Я плохая, у меня нечистая совесть, я виновата перед Колей-Оратором… виновата перед Тобой… и все равно прошу – пусть никто больше не умрет! О, Бог, Ты один знаешь, как мне больно!.. Бо-о-ольно…
Двухэтажное здание женской семилетки[62]отапливалось печами. Зимой в школе было так холодно, что в непроливайках то и дело замерзали чернила, а студеные металлические ручки, с пером на одном конце и грифелем на другом, обжигали пальцы. На уроках чистописания ученицам велели, как в начале учебного года, пользоваться карандашами. Мучение с кляксами отдалилось до весны, и девочки тихо радовались. Им разрешили не снимать пальто. Учительницы ходили в перешитых из шинелей крашеных жакетах и юбках. Педагоги-мужчины, почти все бывшие фронтовики, носили военные кители, а директор – пиджак из серой диагонали. Только физик, человек до крайности рассеянный и самозабвенно влюбленный в свой предмет, щеголял в кокетливой трикотажной кофте цвета беж с узорной вставкой на лифе. Дамская кофта, очевидно, досталась ему по одежному ордеру вместо свитера. Выглядел физик в ней более чем странно, что, говорят, не способствовало идеальному поведению старшеклассниц на его уроках. Впрочем, в суровом, по-солдатски строевом режиме учебного заведения минуты незапланированного веселья выдавались редко.
Весело и беспокойно стало, когда девочки и мальчики стали учиться вместе. Класс потеснили новые парты. Мальчишки носились по коридорам как угорелые, играли в чехарду, чур-не-голю, шумели и вообще всячески портили дисциплину. Мамы девочек на родительском собрании грозились написать жалобу в гороно по поводу «варварского поведения особей мужского пола». Родители мальчиков обещали принять меры.
Собрание проходило в Сталинском актовом зале, который учительница первоклашек в этот раз почему-то назвала Ленинским. Мария заметила: вместо фотографии Сталина с бурятской девочкой Гелей на руках и растяжки с благодарственным текстом о счастливом детстве зал украсился портретами русских ученых и писателей.
На первый взгляд мало что поменялось после самого большого события прошедшего года. Большинство законопослушных граждан, битых чужим горьким опытом, продолжали смотреть на «врагов народа» сквозь призрачную стену отчуждения. Сослуживцы не изводили Марию любопытством и, как правило, не затрагивали в беседах с ней опасных тем. Начальник, напротив, имел привычку с убийственным пафосом разглагольствовать о справедливости сталинской политики, мстя подчиненной за неотзывчивость к попыткам наладить неофициальные отношения. Но вскоре множащиеся приметы наступления нового времени и мрачное угасание начальственных восторгов укрепили в Марии надежду на освобождение. Газеты начали туманно намекать о допущенных в недавнем прошлом ошибках и перегибах власти, избегая, впрочем, имени главного виновника этих ошибок и перегибов. Содержание передовиц сохранилось неизменным, если не считать того, что фамилия покойного вождя в хвалебных абзацах постепенно сменилась на коллективно-бесстрастный ЦК КПСС.