Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта система имела исторический подтекст, выходящий далеко за рамки рассказа о Волошине. Рассматривая ее снизу, с точки зрения таких людей, как Волошин, мы можем увидеть более широкую картину усиливающегося хитросплетения личных связей, быстро охватывающего эти разрастающиеся бюрократические институты. Вполне вероятно, что такая инфильтрация началась именно в период формирования этих институтов. Данное предположение позволяет по-новому взглянуть на давно продолжающийся спор историков о том, лежат ли истоки «советской системы» в годах Гражданской войны, когда посредством военного коммунизма большевики установили контроль над национальными ресурсами и населением, или же эта система, скорее, была выражением и продуктом сталинизма. Исследования, проведенные мной для написания этой книги, поддерживают точку зрения, согласно которой по крайней мере один аспект советской системы возник в период Гражданской войны, ибо он демонстрирует преемственность не только бюрократического контроля, но и системы личных связей и нетворкинга, лежащих в его основе. Действительно, взгляд снизу выявляет преемственность в практике бюрократии и личных связей с точки зрения тех, кто в те годы стремился выжить не только в условиях военного коммунизма, но и при военном правлении белых[132].
В любом случае, в течение последующих нескольких лет Волошину удалось создать собственный рычаг воздействия на власть именно за счет этого неустойчивого пересечения нестабильной, но разрастающейся бюрократии с раскидывающимися щупальцами личных связей. На этом пересечении постоянно происходили перемены, и при желании можно было достичь многого. Имелись друзья, которых нужно было сплотить, бюрократы, на которых можно было повлиять, и учреждения, которые нужно было создать. Учитывая таланты и принципиальную готовность Волошина взаимодействовать с теми, от кого зависела его судьба, он не только находил возможность для маневров, но и постепенно получал доступ к контролируемым бюрократией разнообразным льготам для себя и своих коллег, которые в конечном счете стали зависеть от него в получении этих льгот. В итоге созданный им институт окажется возрождением его кружка, по-прежнему домашнего в своей основе, но теперь, в своей окончательной форме, обретшего статус государственной организации. Волошин становился представителем государства, покровительствующим входящим в эту организацию, а они – его клиентами, что представляло собой форму ассоциации, которая могла бы показаться настолько чуждой характерным для коммунитас отношениям «Я-Ты», насколько только можно себе представить.
Волошин был далеко не единственным человеком, превратившимся в локус власти, а если говорить о литературной арене, то и далеко не самым выдающимся и влиятельным. В заключительном разделе следующей главы будет рассказано о других представителях мира литературы, которые пошли тем же путем, начиная с таких относительно скромных фигур, как М. О. Гершензон, и кончая такими личностями, как М. Горький и А. В. Луначарский, которые при советской власти оказали несравненно большее влияние на судьбы писателей. В деятельности таких людей можно обнаружить общую закономерность, имевшую реальные последствия для хода событий и, прежде всего, для будущих отношений между советской литературной интеллигенцией и Советским государством. Такие фигуры, или локусы власти, способствовали формированию и интеграции целых сетей экономически зависимых людей в формирующуюся советскую систему. Тем самым они в конечном итоге привязывали интеллигенцию к советскому государству за счет льгот и привилегий, в 1920-е годы действовавших столь же эффективно, как и угроза физической расправы. Это ни в коем случае не было целью для многих или, возможно, даже для большинства из тех, кто занимался подобной деятельностью, но, как утверждается в данной и следующей главах, таков был результат, обладающий собственной несокрушимой исторической логикой.
Опыт Волошина во время Гражданской войны и в ранний советский период позволяет понять, почему те или иные люди решили действовать именно так, как они действовали. Для таких личностей, как Волошин, создание подобных систем патронажа и, по мере возможностей, обеспечение входящих в них доступом к ресурсам и другим видам поддержки имело большой культурный и практический смысл. Для Волошина это был просто повседневный вопрос ответственности за связанных с ним людей, которая еще до революции стала частью его идентичности как фигуры наставника и общественного лидера в среде литературной интеллигенции. Проблемы того времени были слишком неотложны, чтобы кто-то мог позволить себе заглядывать в хрустальные шары, даже если бы подобная возможность представилась.
Принятие на себя такой роли лидера на самом деле потребовало от Волошина немало мужества, особенно перед лицом военной угрозы, а также дерзости и своего рода воздержания от потенциально опасной в то время политической ангажированности. Возможно, в данных обстоятельствах Волошин сумел обрести силу благодаря своему железному, как могло показаться, самообладанию. Это качество, уже отмечавшееся в нем с детства вдумчивыми свидетелями его жизни, проявилось в первые годы, проведенные им среди символистов, когда он выступал между ними в качестве миротворца, а затем и в годы, когда он стал главой кружка. Во время Гражданской войны оно способствовало его деятельности по установлению контактов с обеими (или даже несколькими) сторонами жестокого и кровопролитного конфликта, когда он ублажал красных, одновременно пользуясь поддержкой белых, а затем и входя в доверие у советской власти. Этот личный нейтралитет впервые проявился в его реакции на Первую мировую войну.
Последние и во многом лучшие годы дореволюционного волошинского кружка – с 1914 по 1916 год – отличались свято соблюдаемой отстраненностью от бурных событий, возможно, выглядящей преувеличенной по прошествии времени. Но это была иллюзия, о чем никто не знал лучше самого Волошина, который с начала июля 1914 года до конца марта 1916 года находился в Западной Европе. Там у него была возможность оценить ситуацию с самого начала. Если по всему Европейскому континенту интеллигенция подстрекала к войне, предвкушая ее способность сделать мир чище, подтвердить смысл бытия и общность людей [Stromberg 1982], то Волошин относился к тому немногочисленному меньшинству европейских интеллигентов, которые быстро почувствовали отвращение к военной лихорадке и беспомощно отошли в сторону. «Я совсем не верю ни в освободительный, ни в очистительный смысл войны, – писал он матери в 1915 году. – Это война не национальная, не освободительная»[133].
Покинув