Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чого рюмсаешь, га? Ах ты ж, гирка сиротина! А яка ж ты в мени файна дивчинка! А як же ж ты на мою Ганечку схожа! Ходимо до мене, солодашко моя!
Если бы не совпадение, которое привело в это время и место женщину, потерявшую на днях ребенка, судьба Лили могла сложиться по-другому, и, наверное, худшим образом. На счастье, смерть скончавшейся от скарлатины Гани Полещук, ее ровесницы, зафиксировать в документах из-за военной неразберихи не успели, а маленькие дети очень похожи. Прибавим, что маленькие дети — гениальные лингвисты. К восьми годам, времени поступления в школу, девочка повсюду представлялась Ганей и болтала по-украински не хуже многочисленных подружек.
Но Лили внутри Гани не умерла. Она не забыла страшную судьбу своих родителей и взывала о мести. Едва подросла, она стала расспрашивать о художнике Бруно. Не странно ли: разыскивать не мать, не брата, а именно его? Не исключено, когда мы молоды, ненависть служит лучшим стимулом к действию, чем любовь… На вопрос, почему она интересуется Бруно, отвечала, что, когда она была маленькой, этот белоглазый человек очень ее напугал и хочется знать, до сих пор ли он такой страшный. Ей посоветовали умерить любопытство и не произносить имени Бруно Шермана. Пусть не сомневается, он свое получил. Она струсила и притихла. Времена, как доказывают недавно открытые документы, были людоедские: если гитлеровцы забирали только евреев и коммунистов, то представители советской власти арестовывали безо всякой логики, непонятно, кого и за что. Отсутствие общедоступных оснований арестов вызывало трепет. Все трепетали, и в то же время ходили на демонстрации под красными флагами, и выкрикивали лозунги, прославляющие партию Ленина — Сталина и социализм, и радовались, и Ганя-Лили радовалась, что ей, дочери фашиста, посчастливилось жить в СССР. Непостижимое все-таки существо человек!
А пролил свет на историю ее матери и художника Бруно один львовский житель, который после смерти Сталина вернулся в родной город из далеких краев. Ганя в то время уже учила детей в начальных классах чтению и письму и собиралась замуж за пригожего чернявого Степана Шерстобита. Она расспрашивала бывшего узника, не надеясь на удачу, по усвоенной за много лет привычке, почти не желая ворошить прошлое. Но он, сухой и позеленевший, похожий на покрытое мхом дерево, сам спешил поделиться тем, что наболело.
Один наблюдательный, но, должно быть, недобрый философ изрек, что признаками цивилизации повсюду являются кабак, тюрьма и кладбище. Но если выпить и перекусить обыкновенному гражданину требуется часто, если кладбище он посещает хотя бы в честь похорон родственников и знакомых, то о тюрьмах родного города, как правило, добропорядочный житель представления не имеет. Если так, то он — счастливый человек. Марек Вишневский о себе этого сказать не мог. Цивилизованность родного Львова Марек испробовал собственными боками, истертыми о кирпичи тюрьмы, возведенной еще в средние века. Католику Вишневскому тюремная камера последнего года войны, должно быть, и перед смертью вспомнится как одно из отделений чистилища. Тяжелый, влажный, как в бане, воздух, сыростью оседающий на стенах; набитые, точно шпроты в банку, люди, которые ругаются, молятся, плачут, проклинают, просят выпустить, просят есть, испражняются, потеют… На первый взгляд они казались сплошной человеческой массой, постепенно глаз начинал выделять из нее личности и характеры.
Бруно сидел с ним в одной камере львовской тюрьмы вскоре после того, как русские выбили немцев из города. Да, конечно, Вишневский догадался, о ком говорит паненка: такие глаза — примета запоминающаяся. Был ли этот человек художником, Вишневский сказать не может, по крайней мере, в камере ничего не рисовал. Да, Вишневский уверен: его звали Бруно. Обычно медлительный, спокойный, невозмутимый, но с вспышками внезапной вспыльчивости. Говорили, что его поймали в горах, куда он сбежал вместе со своей любовницей, немецкой шпионкой, чтобы устраивать диверсии против мирного населения и подрывать на Западной Украине советскую власть. Бруно все отрицал. Говорил, что это чушь, что они сбежали от фашистов из-за угрозы разоблачения: он — скрывавшийся всю оккупацию еврей и она — немка. Ему не верили. Любовницу Бруно Вишневский ни разу не видел: ее содержали в женском отделении тюрьмы. Это из-за нее первые дни своего пребывания в тюрьме белоглазый то и дело впадал в ярость и принимался колотить кулачищами в железную дверь камеры:
— Отпустите ее! Расстреляйте меня, если так нужно для дела коммунизма, но отпустите ее! Ей нельзя оставаться в таких условиях: она же носит ребенка! У нее уже были тяжелые роды, она может умереть!
Надзиратели над ним потешались. Но даже те, что не смеялись, помочь ничем не могли.
За правой стеной камеры помещался кабинет следователя. Имена товарищей по заключению Вишневский с трудом припоминает, но имени следователя ему не забыть. Альнис. Вальдемар Янович Альнис. Холеный, блестящие гладкие волосы зачесаны на прямой пробор. Учтивый, почти ласковый. До поры, до времени… Место Вишневского на нарах располагалось вплотную к стене, и у него до сих пор стоят в ушах вопли, которые доносились из кабинета Альниса. И удары. Вопреки желанию, Вишневский научился различать звуки ударов по голове, по спине, по животу… Особенно отвратительно, если по животу: упругий такой и одновременно глухой, всхлипывающий звук. В таких случаях Вишневский затыкал уши пальцами.
Бруно сказал, что Альнис гнида, фашист в советской форме. Объевшиеся под завязку тюремным опытом сокамерники ответили: что фашисты, что советские, одна масть. Бруно полез в драку: все советское он уважал. Никто не стал с ним драться. Не потому, что кулаков его побоялись. Видно же: не в себе человек.
Альнис, как из всех, выбивал из Бруно признание, что он делал и замышлял все, в чем его обвиняют. Выбить не получалось: Бруно оказался крепким. Нет, за стеной на допросах орал, как и прочие. Что ж в том особенного? Подручные Альниса умели причинять такую боль, от которой кто хочешь заорет. Тюремный опыт избавил Вишневского от веры в героев, которые мужественно молчат под пыткой. Но орать-то Бруно орал, а ничего не подписывал.
Чем у него дело закончилось, Мареку Вишневскому увидеть не пришлось. Марек сидел всего-навсего за то, что перепродавал продукты на черном рынке. Обвинили его справедливо, он и не отрицал. Получил столько лет, сколько полагалось по тогдашнему законодательству, и с чистой совестью отправился на лесоповал. Что там с Бруно и его немкой получилось, неведомо. Скорее всего, забили его до смерти: чересчур был стойкий, в ущерб себе… матка-боска ченстоховска, почему у файной паненки сделалось такое лицо? Что, тот Бруно был ей близкий родич?
Ганя многое отдала бы, чтобы узнать, какие чувства были написаны в тот момент на ее лице. Сама не понимала: наслаждалась ли тем, что ее беспутная мать и художник Бруно получили по заслугам, или запоздало жалела их?
— Вы должны их простить, — посоветовал Турецкий. — Послушайтесь меня, я следователь, я часто сталкивался с человеческим горем… Вам же станет легче. Подумайте о том, как ваша мать и Бруно любили друг друга. Они не виноваты, виновата война. В мирное время такая история завершилась бы обычным разводом, а не трагедией.