Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пусти. Переезжаю.
— Без тебя не переедут.
— Пусти!
— За торопами волки ходят, — усмехнулась мать.
Но на волков не глянув, ботинок не снимая, Шишин мимо, молча, в комнату свою прошел, на дверь закрылся, собираться стал.
— Засобирались бесы на гумно. Чумной! — из-за двери сказала мать, но не вошла, топча пошла куда-то, дальше, дальше, тише. Включила воду, стихла за водой.
Он огляделся. В комнате осталось все, как было. «Как было до чего»? Но до чего все было, как осталось, трудно было разобраться, угадать; и он ходил, засунув рукава в карманы, ежась, в памяти перебирая все что было, до того, как так остаться, как всегда. И ниже, ниже с каждым шагом опускался потолок. Тяжелый потолок… Ведь сколько этажей над ним, и комнат, шкафов и книжных полок, фортепьян, диванов и буфетов, мусорных ведер… И если бы людей, что в синем мебель носят, попросить, чтоб вынесли все это, то может не такой тяжелый был бы потолок.
«Чем выше жить, тем легче», — думал он, в уме считая, сколько этажей над ним до верха, да еще и крыша, и все это терпи. И все это ходи, и все это живи…
Весенний вечер подоконник наклонил, по синему стеклу скользили тени, откинув занавеску в комнату, прищурив рыжий глаз, еще заглядывало солнце, а сколько времени прошло с тех пор, как стало все не так как было, до того как стало так, никто не знал, никто, и даже мать…
Та по стене половником стучала, полдничать звала. «Переезжаю, некогда, не опоздать бы! — думал с беспокойством. — Грузовик уедет, кота скатает, выйдет дело…Что собирать? Что собирать? Что собирать?»
«Фонарик, мыло, спички, полотенце, сменку, сгущенки банку сухарей, веревку, перочинный нож»… — на девять пальцев загибала Таня. — Все запомнил?
«Все»
«А лучше запиши»
«И стол еще возьму», — подумал (без стола никак); все, кто переезжают навсегда, берут столы. Стол записал десятым, и, устав прилег, как мать учила, с лицом открытым, обращенным на восток.
Она вошла, свечу в ногах поставив, села в изголовье.
— Что, Саша, полдничать не шел, не заболел?
— Там посмотри, что я не взял еще.
Мать подошла к столу и, список прочитав, перечитав, нахмурившись, сказала, что нет сгущенки и веревок с мылом тоже.
— Обойдусь.
Откинув покрывало, встал, стол обошел и стал толкать.
— Да что с тобой сегодня, господи помилуй?
— Переезжаю, отойди!
И дальше стол толкал.
— Царю Небесный… — прошептала мать и следом шла, крестила спину. Шишин не любил, когда она крестила в спину, стол отпустил и, обернувшись, тоже мать перекрестил: четыре раза, снова в стол уперся и толкал.
Три матери смотрели из трельяжа, мешали Шишину переезжать.
«Сейчас я вас…», — и с силой стол толкнул. Три матери разбились, стеклянным звоном осыпаясь в уши.
— Ныне укрепи… — четвертая сказала за спиной.
«Ныне укрепи… одна всего осталась, позже разобью…»
Мать следом шла, хромая, причитая, пол мела подолом, назад скакали стены, бумажные высовывая языки гремели ящики, стекло хрустело. На черной лестнице темно и тихо было, по серым кафелям скользила тишина, выл ветер в мусорные трубы, из шахты пахло страшным сном, от мусорной трубы тянуло смрадом.
— Хоть людям, людям, Саша, не позорь… — шептала мать, заламывая руки, нечеловеческие силы вперед толкали стол.
Переезжаю… хватит.
Бодрым шагом вверх Бобрыкин ненавистный поднимался с мусорным ведром…
— Здорово, брат, в Австралию переезжаешь?
— В Австралию, — ответил, улыбаясь, и улыбаясь, стол к Бобрыкину толкнул.
Мой милый, мой хороший, дай мне руку. В сплетенных пальцах спрячем летнее тепло, в тот день, когда от солнца холодеют губы, и ветер дымный под Вивальди листья кружит. Дверь скрипнет, отворяясь, мы войдем туда, где будет все не так, как будет, по-другому…
«Шаромкати…» — подумал он, боясь взглянуть на окровавленные руки, ладони вытер о полог, и спрятал в них лицо, размазывая губы, и ржавые следы подтерла темнота.
«Шаромкати…»
И копошились тени на полу, углы вязало серым, и тошнотворно пахло в голове прогоркшим маслом, матери тряпьем, варьем, чугунной ржавчиной, капустной тиной…
— Саша! Ужинать иди! — половником стучала в стену мать, в виски стучала, и красный шар луны, как волчий глаз двоился, отражаясь в круге оплывающей свечи. Воск капал на тропарь, забытый матерью на стуле, он руку протянул, и оттолкнул его, и снова руку вытер о полог.
Как по покойнику завесив небо облаками, окно из комнаты смотрело. Он все лежал и слушал пустоту. Она была полна дыханьями и голосами, смехом, сверчковым треском кухонных часов, журчанием бачка, и точно птичий щебет вечный гул ее стоял в ушах.
«Шаромкати…»
— Остынет, Саша!
Он встал и подошел к окну, касаясь пальцами, горячим лбом того, кто за окном стоял. Тот тоже прислонился, задышал неровно, дымные рисуя под губами облачка. С безумием бесстрашия бессмертья носился ветер по двору, расшвыривая галок. Дробила вечер темнота, бесшумно, из небытия выпрыгивали человечки, похожие на шляпки «Буратин», с опаской огибая земляные ямы, очерченные красными флажками, торопливо шли, и исчезали в пустоте.
«Шаромкати…»
Мать застучала громче, громче, громче. Он встал в дверях, качаясь о порог. Сюда-туда, туда-сюда…
— Уймись, — сказала мать, не обернувшись, крышку над кастрюлей подняла. Привычный, кислый запах кваши взорвался в голове. Над образами в паутине прошлогодняя качалась муха.
Тик-так, тик-так, тик-так…
— Уймись — сказала!
— Убью тебя сейчас.
— Убей, — сказала мать.
Он развернулся, вышел. Шкаф открыл в прихожей, обшарил все карманы, висельники долгими рядами стояли черные одежды, платья и плащи, наполненные мертвецами, рассыпаясь в пыль. Сухая, волчья тоска перехватила горло, как будто мать за подбородок вдруг взяла холодными руками, сжала, затрясла, он заскулил. Все ближе, ближе было страшное, казалось за спиной невидимым стоит и ждет. Чего? Кого? «Тебя», — шепнуло в голове.
«Меня…?» Он опустился на колени и ящики поочередно открывал и закрывал, возил туда-сюда, вытаскивал тряпье и складывал рядами.
— Хватит, Саша, хватит… — из кухни выходя, сказала мать. — Пройдет… Поверь, перетерпи…
«Пройдет», «Поверь», «Перетерпи…», «Тик-так, тик-так, тик-так…»
— Сынок… послушай… Меня послушай, я плохого не желаю, не скажу…
Он вздрогнул. Мучительно, не понимая, с ужасом смотрел на мать, она вертела руки, рукава крутила, закутанная в шаль, безумная старуха, по щекам, как ржавчина из кухонного крана, слезы… Слезы мутные текли.