Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадам Дорис (а именно под этим именем знали ее окружающие) только кивнула. Из жалованья так из жалованья. Мелочь. Но все ж поинтересовалась:
– Ты бы спросил, как это ей, малохольной, довелось простыню изодрать? У нас ведь постели не казенным бельем застелены. Пальцем дыру не провертишь.
– Как же ее спросишь-то? Она ведь немая.
– Вот как! Почему? С рождения?
– Да нет, – ответил управляющий. – Язык у ней вырезан. Говорят, в детстве. Я вам в свое время докладывал, вы позабыть изволили.
Мадам Дорис подумала: вот дурак длиннобородый! Что мне за дело до какой-то прачки и ее языка? А вслух сказала:
– Ах да, припоминаю. Пускай. Что там еще?
Иван Дормидонтович снова кашлянул:
– Да так, всякая чепуховина. Не уверен даже, стоит ли отвлекать пустяками…
Мадам Дорис по опыту знала: вот теперь-то и пойдет самое интересное. Теперь главное – длиннобородого не одергивать, а то собьется, стушуется и важного не расскажет. По его куцему рассуждению, все, что он докладывает напоследок, – вещи необязательные. Переубедить в том невозможно, да и незачем. Только время терять.
Тут надо пояснить – ко всему мужскому племени мадам Дорис давно и неуклонно относилась с искренним неуважением. Имела она на то основания? Может, и так. Она, что называется, видала виды и опыт приобрела немалый.
Дело в том, что еще в гимназические годы, в предвыпускном классе, Дашенька Ложкина была почти совращена неким взрослым и обходительным господином. Впрочем, отчего это – почти? Совращена как есть! Правда, обстоятельства были особенными. Не сразу и скажешь, кто на деле оказался несчастною жертвой…
На ту пору Дашенька была в самом соку – известно, девочки в южных губерниях созревают быстрее северных сверстниц. Волосы – смоль, глаза – черные диаманты. А голос! И нрав веселый, а в то же время и рассудительный. К примеру, с родителем своим, Михаилом Степановичем, бывало, начнет говорить на всякие взрослые темы – и вроде как равный с равным выходит.
Правда, сама она после подобных бесед часто входила в задумчивость, а последний год и вовсе стала поглядывать на отца будто бы сверху вниз. Тут ничего нет удивительного: в славном купеческом роду Ложкиных (московская мануфактура и скобяные изделия) Михаил Степанович был, что называется, паршивой овцой.
Сгубила его бацилла, которую он подхватил в студенчестве. Захотелось Михаилу Степановичу ни много ни мало переустроить Россию. Да так, чтоб все были довольны и никто не ушел обиженным. Но для начала, конечно, требовалось ниспровергнуть имеющееся. В общем, обыкновеннейшая нигилистическая дурь, которая у сокурсников естественным образом испарилась. Они вышли в люди, дослужились до видных постов, а один так даже вышел в товарищи окружного прокурора.
Но не таков был Михаил Ложкин. Он-то не забыл своих фурьеристских мечтаний, ушел, как сам говорил, «в науку», писал прожекты и письма и ежедневно опасался ареста. Жил на средства жены и братьев, нисколько не тяготясь своим пустоделием, а в особенные минуты говаривал, что после «замолвит словечко» за родственников – заблудших овец.
Шли годы, никакого ареста не было. Более того, выяснилось окольным путем, что за славным ниспровергателем не имелось даже секретного полицейского наблюдения. Стало быть, властям он был не опасен и совершенно не интересен. Сам Михаил Степанович в такое поверить не мог. В этом известии видел он особенную, изощренную провокацию, имеющую целью своей уничтожить его «окончательно и бесповоротно».
Наконец все, включая последнего дворника, убедились, что Михаил Степанович – обыкновеннейший верхогляд и лайдак, сочинивший пустую сказку про себя самого и первый в нее поверивший. Так-то оно так, но куда было деваться домашним?
Для Дашеньки Ложкиной это становилось вопросом существенным. Дядья (а было их трое) непутевому брату помогали все с большею неохотой, а один так и вовсе на минувшее Рождество не прислал ничего, кроме открытки. Маменька часто болела, и то, что оставили ей родители, почти уж истаяло. На докторов ушло, на прислугу. А более того – на папенькины кутежи. Да-да, Михаил Степанович полагал, что настоящий ученый должен жить на широкую ногу, принимать гостей и сам делать визиты.
Вот и докутился. Но сколько, скажите на милость, можно штопать чулки и перелицовывать старенькое пальто? Сколько можно глядеть на обитые простым ситцем стены? А в день воскресный иметь пределом мечтаний прогулку в парке да коробочку монпансье? Тогда как многих старших девочек, разодетых по зимнему времени в меховые пальто с песцовыми муфтами, кавалеры катают по набережной в собственных экипажах, а угощают не дешевыми леденцами, а изысканными сластями в кондитерской Rabon!
Дело дошло до того, что Дашенька порой начинала серьезно подумывать о побеге. Когда слышала на набережной льющиеся из стрельчатых окон ресторана «Монплезир» звуки:
И зачем ты бежишь торопливо
За промчавшейся тройкой вослед?..
На тебя, подбоченясь красиво,
Загляделся проезжий корнет…—
просто сердце замирало. Так и думала: про меня это, про меня!
Но не видать ни проезжего кавалериста, ни мчащихся троек с гнедыми конями. Все обыденно и беспросветно.
Никому не было никакого дела до ее терзаний – в том числе и счастливым подругам. Они жили своей удивительной жизнью, и даже начальница гимназии, Жучиха, не оставляла их без обеда и не воспрещала смотреть синематограф, если гимназисткам случалось опоздать к занятиям. Можно сказать, снисходительно относилась. Почему так?
Дашенька была уверена: все дело в богатстве. Богатых никто не трогает. Даже Жучиха – а уж ей палец в рот не клади. Такая, как она, кого хочешь со свету сживет. Ее даже попечитель побаивается.
А ранней весной случилась новость: пожаловал папенькин друг. Проездом в Санкт-Петербург. Товарищ юности туманной – как выразился про него папенька. Даша восприняла событие со сдержанной скукой. Решила про себя, что такой же пыльный неудачник прибыл. Однако оказалось – импозантнейший господин. Хотя, конечно, глубокий старик – сорок три года. Впрочем, выглядел он моложе. Кстати, тот самый, товарищ окружного прокурора.
Был он весел и даже вполне остроумен (особенно за столом, когда подавали наливки), рассказывал любопытные анекдоты. Одевался недурственно. Правда, это по их провинциальным меркам – как там, в столицах, нашли бы его наряд, трудно сказать. Но вряд ли так, что уж совсем никуда. И еще: был у гостя на левом указательном пальце замечательный перстень с изумрудом чистой воды. Про чистую воду он сам и сказал и пояснил: очень дорогой, фамильный.
На Дашу гость поглядывал снисходительно. Сказал, что в Петербурге, в министерстве юстиции открылась нешуточная вакансия, и его переводят в столицу. Через голову непосредственного начальника, который рвет и мечет, однако поделать ничего не может. А что удивительного? Талант в конечном итоге должен быть оценен по заслугам.