Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А сделалась бы всего лишь захудалой герцогиней. — Марта вздохнула.
— Знаю, здесь нечем восхищаться, — спокойно произнесла Шарлотта, — но и презирать нечего. Мисс Вулер добра, и… и кроме того, куда еще мне идти? Я женщина, у меня нет ни денег, ни связей… и, как ты однажды указала мне, Мэри, с точки зрения внешности мне тоже не на что рассчитывать.
— Боже мой! Я тебе такое сказала? Похоже, да. Вот маленькая негодница. Нужно было ткнуть меня носом в ночной горшок.
— Нет, нет. Ты мне помогла. Как говорит Марта, мы должны трезво смотреть на вещи.
Однако маленькое виноватое удовольствие (на самом деле Шарлотта не могла представить другого) согрело ее при виде неловкости Мэри, из которой та вышла покрасневшей и несколько охрипшей.
— И все же должно, обязано быть какое-то другое место. Чтобы не только учить юных обормоток и отделывать шляпы! А если нет, мы должны как-то его создать. Может показаться, будто я преуменьшаю значение того, чем ты сейчас занимаешься, Шарлотта. Однако же это вовсе не так — просто я говорю, что в твоем героизме явно нет необходимости.
Шарлотта нахмурилась, вероятно, оттого, что услышала собственные мысли, этих безъязыких евнухов, обретших вдруг голос, и оживилась.
— О, ничего такого возвышенного. Я, конечно, знаю… скучное слово, но эта работа — мой долг.
— Работа и раб — не слишком ли схожие слова? — возразила Марта, улыбаясь своему каламбуру. Мэри не разделила ее веселья.
Должно быть какое-то другое место… О да, оно было, и Брэнуэлл искусил ее — в конце концов, разве у дьявола не рыжие волосы? — искусил ее вернуться туда. На каникулах почти каждый момент пробуждения она проводила в Ангрии. Это было восхитительно сладко, хотя она знала, что это неправильно. Или, точнее, она знала, что это неправильно, потому что это было восхитительно сладко. И возможно, виноват не Брэнуэлл. А не ждала ли ты этого искушения? Другими словами, не сидит ли дьявол в тебе самой?
— Научи меня быть хорошей, — умоляла она Элен Нюссей в Райдингах. Элен была хорошей, это читалось по ее спокойному светлому взгляду и терпению, когда братья и сестры перебивали ее, по тому, как она с внимательным интересом читала Библию, словно это не ужасная драма, а хорошо составленная книга указаний: вот, значит, как это делается. — Научи быть такой, как ты.
— Это разные вещи, — отвечала с улыбкой Элен. — Я хотела бы быть хорошей, и это, пожалуй, лучшее, что я могу о себе сказать. Но я искренне считаю, что, если осознаешь, что ты не хорошая, если видишь в своем сердце слабость и податливость пороку и не пытаешься спрятать этого, значит, первый шаг уже сделан.
Шарлотта вцепилась в эти слова, так вцепилась, словно была способна впитать какую-то часть их доброты, как пиявка. Утешь меня словами Писания, давай будем вместе шить для благотворительной корзины… Но потом она представила, что могла иметь в виду Элен, говоря о слабостях и податливости пороку. Быть может, легкую тень тщеславия в этих светлых кудрях, маленькую вспышку собственнического инстинкта, не доходящего даже до ревности, когда Шарлотта говорила о Мэри. Что подумала бы Элен, если бы могла заглянуть в душу Шарлотты, увидеть ее жуткие способности?
Например, отвращение к своему долгу. Или абсолютное нежелание учить глаголам и существительным барышень, которые не хотят их учить. Ненависть ко всему этому. Нетерпимость к Энн, которая откуда-то — скорбное семя, посаженное тетушкой, наверное, — набралась кальвинизма. Она сбивчиво признавалась в набожном пресмыкательстве и страхах перед адским пламенем. Грех, грех. Вот еще один — какое отношение к греху имеет Энн, Энн, которая никогда опрометчивого слова не сказала? Шарлотта отмахнулась от нее и взвалила на себя вину: в конце концов, ей ли не понимать, как можно быть собственным палачом?
А еще тоска по дому, которая цеплялась и путалась в ощущении, что дом означает поражение. Иногда вечерами, когда в Роу-Хеде поднимался северный ветер, Шарлотта прислушивалась к его причитаниям и мысленно следовала за ним через пустоши к Хоуорту. Однажды она написала свое имя на тонкой бумажной ленточке и выпустила ее из окна верхнего этажа, просто поддавшись внезапному порыву, чтобы представить, что она плывет по небу и заканчивает путешествие на шипе боярышника за дверью пасторского жилища. А как-то раз она дошла до сентиментального края, пожелав послать туда с ветром свои мысли, — и тут же отпрянула. Потому что мысли эти не всегда были хорошими, вовсе нет. Потому что иногда, думая об Эмили, уютно занятой дома, защищенной в своем добровольном побеге, в своей счастливой неспособности, Шарлотта чуть ли не теряла сознание от зависти и ненависти.
Тоска по нижнему миру — болезненная тоска, она это знала. Когда что-то не так с телом, возникают симптомы, а у нее были тревожные симптомы воображения. Не единожды, когда она после уроков лежала на кушетке в дортуаре или сидела на садовой скамеечке в сумерках и позволяла Ангрии стать настоящей и поглотить себя, ей становилось страшно. Барышни проходили мимо, болтали, мерялись ленточками, и создавалось впечатление, будто они за толстым стеклом; а Шарлотта сидела парализованная, намертво схваченная миром грез, так что казалось невозможным постучать по стеклу или когда-нибудь перебраться на другую сторону. Невозможным и нежеланным. Это болезнь.
И что бы из всего этого заключила Элен? Из того, как Шарлотта прижимает к себе эту болезнь каждую удобную секунду, как тот пропойца, который тянется за припрятанной в кармане флягой. До тех пор, пока не перестаешь утруждаться и скрывать флягу от посторонних взглядов. Итак, когда барышни склонили головы над книжками по грамматике, она села за стол и — с дьяволом внутри — поддалась искушению: подтянула к себе лист бумаги, закрыла глаза, пытаясь отгородиться от Роу-Хеда и сделать его ненастоящим, и принялась лихорадочно писать. Это мог быть лишь набросок, обрывок — быть может, признание Заморны в неверности и горячие слезы его жены, сияющие, как рассыпанные жемчужины в ночи Вердополиса, — но это было что-то, это было все… И вдруг услышала крадущееся, хихикающее приближение к столу мисс Марриотт, глубоко почитаемой за умение ловко обращаться с папильотками и талант пронзительно хохотать без всякого повода. Вслед за этим прозвучал лукавый вопрос: «Мисс Бронте, с какой стати вы пишете с закрытыми глазами?» С возбуждающей ясностью Шарлотта представила свой ответ: она поднимает перо, зрит его как перо пламени и царапает, и хлещет им по тупому смазливому личику мисс Марриотт, пока не вычеркнет, не выскребет и не замажет ее кляксой на странице жизни… Что подумала бы об этом Элен?
Она бы подумала — и вполне правильно, — как дурно и как ужасно. А еще, быть может, безумно. (Что было бы пророческим с ее стороны.)
Вот почему в канун следующего Рождества Шарлотта стояла перед дверью папиного кабинета и ее большой вопрос клубился над ней, как собственное охлажденное дыхание.
Брэнуэлл опять сыграл свою роль, пусть и невольно, в этом решении. Несмотря на то что брат продолжил уроки рисования, он, кажется, стал уделять столько же времени сочинительству. (Шарлотта знала об этом, ибо она — на блаженную беду — получала от него письма в Роу-Хеде. Перед тем как распечатать конверт, она взвешивала его на ладони, гладила. Она не сомневалась, что внутри ждали Нортенгерленд, Заморна и Августа Романа ди Сеговиа. И ощущение было такое, как будто прикасаешься к наружной части осиного гнезда, теплого и вибрирующего от скрытых сил.) А еще Брэнуэлл начал подавать материалы в давно почитаемый ими «Блэквудз мэгэзин».