Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одни могилки были забытые, заросшие, с покосившимися крестами, другие — нарядные, с розовыми венками, крашеными оградками, столиками и скамеечками. Была и совсем свежая — с чёрным, прибитым лопатами холмиком, на котором лежали душистые ветки сирени и букетики ландышей. Из овальной рамочки на Ганю весело и хитро смотрела старушка. Звали её Анна Ивановна Самарина, и прожила она почти сто лет. Ганя зашёл к Анне Ивановне за оградку, сел на скамеечку, на столике увидел стакан с выдохшейся водкой, накрытый чёрной коркой, и пару конфеток. Солнце припекало, глаза слипались. Ганя лёг, положив голову на ветки сирени, и крепко заснул.
Его разбудили возгласы: на кладбище пришли две немолодые женщины. Они с изумлением обнаружили на маминой могилке спящего негра. Ганя вскочил спросонок и, хромая, побежал прочь. Женщины закричали, заохали. Ганя пришёл в себя, остановился. Надо было узнать дорогу в Топорок. Он направился к женщинам, те с причитанием стали пятиться от него. Чтобы их успокоить, Ганя решил что-нибудь спеть. Он затянул «Иже херувимы». Тётки завыли. Ганя плюнул и запел в кулак: «Крепкий утренний чай, крепкий утренний лёд, два из правил игры, а нарушишь — пропал, завтра утром ты будешь жалеть, что не спал». Тётки умолкли.
— Вы артист?
— Да, я артист, простите меня ради бога, я не хотел вас напугать, я заблудился и ходил всю ночь по лесу, скажите, пожалуйста, как мне вернуться в Томогавкин? Чёрт, в Топорок!
Тётки постепенно успокоились. На своей машинке они отвезли Ганю домой, где их встретила Птица, напуганная Ганиным отсутствием. Ганя пошёл спать дальше. Птицына напоила тёток чаем, рассказала вкратце Ганину историю. Втроём они посмеялись, потом заплакали, помянули маму — и свою, и Ганину.
У Мешкова родилась дочь. Пока сопливка оставалась в роддоме, мадам несколько раз призывала «изменника» «говорить по душам». Гена был бесконечно счастлив девочке и страшно озабочен безденежьем: у него не было работы, он «кормился пока огородом» и ломал голову, где бы подхалтурить. Мешкова сказала, что «по справедливости» им нужно поделить «сбережения», которые он оставил ей при разводе. Гена не верил своим ушам. Обрадованный, целовал ручку собственницы и твердил: «Маша! Спасибо, Машенька!»
Мешкова дала ему денег и налила водки. Она знала, что Гена развязался, но употреблял в меру. В тот день она напоила его до умопомрачения. Когда он проснулся бледный как полотно, налила ещё, а деньги забрала, «чтобы не пропил». Два дня Гена квасил у Мешковой, потом спохватился, что надо встречать своих из роддома. Мешкова его отпустила, выдав немного: как раз чтобы хватило на билет в лежачий до дальней станции «Запой». Нельзя утверждать, что мадам сознательно стремилась довести бывшего до белой горячки. Да, она надеялась, что сопливка умрёт от родов, да, она хотела, чтобы ребёнок оказался нежизнеспособным уродцем, но в её планы вовсе не входило отправлять Гену на тот свет.
Гена крепко засел у Мешковой. Мадам оповестила знакомых, что бывший решил вернуться и «кинулся в ноги». Вскоре пришла к ней сопливка с братом и новорожденной. Они хотели вызволить Гену. Брат держал орущего младенца, сопливка колотила в дверь, пытаясь прорваться в дом. Мешкова выскочила и изо всей силы толкнула её, повалив на клумбу с весёленькими астрами и надменными флоксами. Крикнула ей: «Ты — серое тупое существо! Что ты читала? С тобой даже не о чем поговорить! Ты никогда не сможешь его понять! Смотри, во что превратила мужика! Ты разрушила его личность! Ты убила в нём художника!»
Сопливка подбежала к окну:
— Гена, ты где? Ты здесь?
— Нет, не ззздесь, — отвечал, запинаясь, Гена. — Я нигде. Я ппподшофе.
— Где? Гена! Под шкафом?
— Я сссказззал — подшофе...
Однажды воскресным осенним деньком Ганя, Птицына и Николаева мирно поили чаем Сергея Петровича — в последнее время он зачастил в Топорок. Для него даже завели подстаканник с мчащейся тройкой и тапочки. Скрестив под столом длинные ноги в тапочках, Илюшин, по своему обыкновению, смотрел куда-то вверх и вёл о чём-то медленный рассказ. С ним было скучно и уютно. С улицы доносился стук — там, как и пятнадцать лет назад, чинил забор Войновский, которому регулярные отсидки явно шли на пользу и продлевали жизнь. Сергей Петрович умолк и задумался, широкой ладонью поглаживая рыжеватую бороду. Птицына смотрела на его руку и думала, что ей нравятся большие ладони с длинными пальцами. Ганя, напевая, намазывал хлеб вареньем. Бодрая седенькая Николавна суетливо передвигала предметы на столе, резала сыр и молила небеса, чтобы «она наконец решилась». Часы пробили три. Вдруг распахнулась дверь, и в комнату ворвался трясущийся Войновский с воплем: «Генка! Генка Мешков на берёзе вздёрнулся!» Птица с Николавной закричали, Ганя зашипел, Илюшин схватил хлебный нож, табуретку и бросился на улицу. Через двадцать минут он вернулся и пошёл к умывальнику. От него неприятно пахло, на руках и одежде была белая пена. Он делал искусственное дыхание Мешкову и сломал ему несколько рёбер. Скорая увезла живого Мешкова в больницу.
Через две недели Мешков — бледный, но просветлённый — вернулся в избёнку и начал новую жизнь. Птицына его навещала. С гуканьем и люлюканьем Гена укачивал красавицу-дочь; молодая мать по бедности варила суп из пакетиков, ела сгущенку и пельмени «Снежные». У неё было очень много молока — Птицына с изумлением смотрела, как оно бьёт пульсирующей струей прямо через лифчик. «Мадам Зло», как прозвал её Ганя, ушла в затвор, а Сергей Петрович сбрил бороду и поехал в Топорок свататься.
Изменившийся до неузнаваемости инженер прикатил с Мобиком на «Паннонии» — в белой рубашке, с букетом золотых шаров и старым театральным биноклем. Бинокль был перламутровый, в тиснёном кожаном чехле. Илюшин протянул его Птицыной.
— Что это, Сергей Петрович?
— Бабушкин бинокль. Может быть, пригодится... Простите меня, Елизавета Андреевна... Елизавета Андреевна, будьте моей женой.
Шёл дождь. Птицына стояла на веранде, глядя в мутное окно в частом переплёте. По стёклам ползли осьминоги. Дачница утирала слёзы и повторяла: «Веранда влажная шипит в дожде, как сковородка. Веранда влажная шипит в дожде, как сковородка».
— Да, Елизавета Андреевна, зажили бы в Сковородке! Как было бы хорошо, как было бы правильно, Елизавета Андреевна!
— Сергей Петрович, я не могу. Вы очень хороший, вы добрый человек, но я не смогу с вами. Мне кажется, что моё место не здесь.
— Где же ваше место, Елизавета Андреевна?
— Не в Топорке, не в Сковородке. Не знаю где. Я хочу уехать.
— Куда?
— Куда глаза глядят.
— Елизавета Андреевна, я желаю вам счастья. Давайте забудем этот разговор. Вы только помните, что кто-то вас очень любит и ждёт в Сковородке.
Илюшин стал громко сморкаться. Мобик жалобно заскулил.
Гане не говорили о трагических обстоятельствах смерти родителей. Он понимал, что с ними случилось что-то дикое, страшное, но не задавал вопросов, сам строил догадки. Про отца никто ничего не знал. Зато Ганя хорошо представлял себе маму — про неё много рассказывали Птицына с Николавной. Всю жизнь, засыпая и просыпаясь, он первым делом видел Дусю, которая весело ему улыбалась и махала рукой. У Гани с мамой были самые доверительные отношения, он ей рассказывал обо всём без утайки, она его понимала и всегда поддерживала в трудную минуту. Фотографий было много: маленькая девочка среди грядок — в кофте и рейтузах, школьница с большими бантами у скучной кирпичной школы, красивая девушка у Казанского собора — с гитарой, в ушанке. Также были снимки вместе с ним, Ганей. На одном она с большим животом сидела на скамейке у избы. Было подписано Дусиной рукой: «Когда ждала». На другом — стояла у родильного дома со свёртком в руках, подписано было: «Сынок».