Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот же герой-коллекционер возникает во второй повести сборника — «Полет вечернего гуся», которая почему-то не перепечатывалась с 1971 года ни разу, а ведь именно она выдает в Проханове мастера; это по-настоящему виртуозно сделанная вещь, лучшая в его раннем творчестве.
Все тот же герой, журналист-этнограф, мотается по стране: его командируют то в деревни, то на армейские полигоны. В промежутках он вспоминает свою юность и, особенно часто, отношения с невестой.
Это текст весь построен на синкретическом отношении к жизни, на нерасчленении жизни и смерти. Тут всякое событие запараллеливается, дублируется своей противоположностью, и текст представляет собой постоянное балансирование, сложную образную систему сдержек и противовесов. Все рядом, сцеплено — люди и животные, рождение и смерть, отчаяние и надежда, подвиг и преступная халатность, город и деревня, природа и техника. Рядом с заброшенной бойней обнаруживается череп, но тут же следует сцена с картинами родов животных. Журналист заглядывает в роддом и наблюдает за новорожденными младенцами, чтобы тотчас же попасть на поминки. Тракторист напивается и чуть не замерзает до смерти, но его спасают, буднично и торжественно одновременно. Автор упивается жизнью как синкретичным чудом. Тут все чудесным образом связано: вот они с невестой с особенным вниманием рассматривают в Третьяковке иконы с изображениями животных — и всю дорогу героя преследуют различные зооморфные существа. В повести технично закольцованы два полета. В начале рассказчик едва не погибает в грузовом самолете с быком, который бьет рогом обшивку, животное усмиряет летчик, но в финале в мотор его самолета попадает гусь: «Гусь набирал высоту. Озеро сорвалось с его лап, как маленькая черная слезка, кануло в мутных туманах». «Катапультируйся!» — кричит журналисту летчик, но, похоже, на этот раз ему не спастись.
Этот, очень квалифицированно исполненный, финал тоже, по сути, не что иное, как рефлекс фольклорного психологического параллелизма, когда «журавль по небу летит» — и тут же «корабль по морю плывет». Только в фольклоре эти линии так и остаются параллельными, а Проханов сводит их в одну точку. Финал важный еще в том смысле, что здесь наглядно, как в басне, видно, что в состоянии довести романтика-автора до температуры кипения, до болезненных галлюцинаций: столкновение природы и техники.
В «Иду в путь мой» обнаруживаются и более традиционно-деревенщицкие вещи про чудиков и иван-африканычей, где рассказчик-журналист, обеспечивающий взгляд со стороны, отсутствует. «Деревенские» — говорящее название. «Снятной берег» — как рыболовецкая артель-колхоз с риском для всего дела (сеть может примерзнуть) налавливает много рыбы, выполняет план. «Тимофей» — рассказ о деревенском слепце, которому не дают работать, и он утром тихонько идет косить луг, но в какой-то момент перебарщивает и вторгается в овсяное поле. Женщина хочет его заругать уже, но другой мудрый старик ее останавливает: не трогай, дай пожить-то ему. Еще здесь есть повесть «Радуйся», про Псков и знакомство с археологиней; внимательные читатели романа «Господин Гексоген» найдут ее там практически неизмененной, Проханов никогда не стеснялся вмонтировывать свои старые тексты в новые.
Трудно сказать, какой была бы реакция публики, выпусти кто-нибудь такой сборник сейчас, полагаю, нулевая, потому что коробейник просто не нашел бы на свой разноцветный товар издателя. Но в 1971 году это произведение имело шансы выстоять в конкуренции с текстами ровесников, хотя рынок тридцатитрехлетних авторов в тот момент переживает настоящий бум, и, чтобы втиснуться в него, приходилось как следует работать локтями. Битов в том же 71-м расставляет последние виньетки в «Пушкинском доме». Бродский вот-вот примется укладывать в чемоданы рукописи «Это было плаванье сквозь туман…», «Натюрморта» и «Октябрьской песни». Петрушевская бьется с корректорами журнала «Аврора» за запятые в своих первых рассказах — «История Клариссы» и «Рассказчица». Высоцкий открывает новые горизонты: в декабре 70-го Москва обсуждает его женитьбу на французской артистке. Эдуард Успенский пишет сказочный роман «Вниз по волшебной реке». Маканин попадает в аварию, ломает позвоночник и создает странную повесть «Безотцовщина». Ерофеев декламирует в подпольных салонах написанную осенью 1969-го «Москву — Петушки». Распутин, к тому времени автор канонической «деревенской» повести «Последний срок», лакирует свои «Уроки французского». К счастью, человеком, который привел желторотого литератора в «Советскую Россию», был влиятельный Трифонов, нашедший в себе силы пожевать губами в предисловии: «Редко кто из молодых писателей приходил в литературу с такой отчетливой и цельной, своей темой… И его всегда будут узнавать сразу. Он заметен». Трифонов не то что миропомазал Проханова, как Самуил Давида или Державин — Пушкина, но подтолкнул его, направил на него лучик своего сияния. Пусть «Человека с яйцом» нельзя было назвать высокобюджетной рекламой, но это, безусловно, было благожелательно.
В истории отечественной литературы «Иду в путь мой» останется, скорее всего, как курьезная девиация от советского деревенщицкого и публицистического канона. Что, однако, не означает, что в более широком контексте эта книга — всего лишь памятник тупиковой ветви литературной эволюции. История про жизнь-путешествие, попытка разгадать тайну пространств большой страны, подобрать ключ к психотипам людей, которые успешно колонизировали эти пространства, — все это признаки, характерные для типичного жанра тех лет, «роуд-муви» и «роуд-новел»: вряд ли кому-нибудь приходило в голову перевести керуаковское On the Road прохановским «Иду в путь мой», но в этом не было бы ничего криминального.
— Какова дальнейшая судьба того яйца?
— Его постигла судьба всех яиц. Из него вылупился птенец, который сейчас, превратившись в большую старомодную птицу, сидит перед вами.
В лето выхода «Иду в путь мой» он переживает «мистический опыт»: «Я видел ангела». Простите?
Он довольно часто странствовал по Подмосковью, один, без жены, испытывая время от времени необходимость уединяться, и проходил по много километров, ему нравилось преодолевать пешком большие расстояния. В тот раз он двигался по Чеховскому району, вдоль Оки, и в какой-то момент, после спуска с небольшого утыканного соснами взгорья, ему пришлось перебрести маленькую речку Лопасня, впадающую в Оку. Солнце жарило изо всех сил, цветущие заливные луга наполняли его носовые пазухи ароматами, в воздухе носилась пыльца, жужжали шмели и порхали бабочки, мотыльки, стрекозы, носились слепни и комары. В воде, на отмели, он растревожил мальков — и в этот момент с ним произошло нечто вроде удара. Ему показалось, что вода взбурлила, ослепила его солнечными бликами, тысячи рыб высунулись наверх, уставились на него глазами, и возник взрыв света, который останется у него в памяти как «живая страта», «грандиозная фигура», похожая на ангела, «огромного, до солнца, как тот, кто встал перед апостолом Иоанном на Патмосе. Но не грозный, а любящий». Хм… А как все-таки он выглядел? Был ли он похож, к примеру, на Мэтта Дэймона в фильме «Ангел» или на того парня из «Неба над Берлином»? «Глаза у него были как сердолик, ноги были как адаманты, и было ощущение, что он взял меня, оторвал от земли к себе, поднял с земли и секунду подержал». «Я испытал несравнимое ощущение счастья и радости», «в этот момент кончилось время», «я почувствовал прилив какой-то радости, безумного счастья, красоты». «И это могущество, которое меня подняло, я почувствовал не как могущество какого-то зла, страха, способного причинить вред, а как внутреннюю радость». «Это длилось доли секунды». «Это потом, конечно, этот столб света, такой удар радости, это странное видения я облек в одежды…»