Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Задница зачесалась?.. Так почешет.
И чтобы исход побега оказался благополучным, для начала решили прибить ремень к скамейке, и здесь невероятно просто: смотреть на него спокойно, как только на деталь бритвенного набора, мы не могли. Идея была моя, а воплотил её, долго на этот раз не размышляя, Николай. Так что минут через пять кожаный офицерский ремень, хорошо знакомый с нашими ягодицами, при помощи молотка и двух десятков гвоздей был распят аккуратно на упомянутой скамейке. Дальше, по нашему плану, действие должно было разворачиваться следующим образом: отец после бани и беседы с Панночкой входит стремительно в дом, ищет глазами ремень, увидев – направялется к нему, пробует взять, затем пытается в горячке оторвать его, ну а нам за это время предстояло добежать до Кеми, отыскать любую свободную лодку, переплыть на другой берег, забраться подальше в тайгу, выстроить там избёнку и жить себе поживать, со всем и со всеми навек распрощавшись. И тут так: за день до этого нас с братом исцарапала своими «когтями» сестра – за очередь, за нарушение ли очереди на книгу «Жизнь и удивительные приключения морехода Робинзона Крузо», – так что теоритически мы к этому готовы были. От коренного перелома в жизни избавила нас девушка, молодая, красивая, как нам тогда казалось, телефонистка-практикантка, которая принесла такую телефонограмму: «Орест Павлович, срочно выезжайте. Умер ваш отец», – а наш дедушка, Несмелов Павел Григорьевич.
И вот что ещё:
Девушку эту дня через три или четыре – такой промежуток времени остался в памяти – зарезал приехавший из Елисейска жених, годом раньше прибывший в наши места по вербовке из Прибалтики. Говорили, будто проиграл он её в карты. Но по пословице: где говорят огонь, там – вода. Так вот и тут. Был и ещё слух, будто шпионил он, а она о нём кое-что случайно выведала: то ли секретные документы вдруг увидела, то ли стирала ему «пинжак» и в пуговице крохотный заграничный фотоаппарат обнаружила, то ли сам он, простудой ослабленный и утративший над собой контроль, в бреду проговорился, – а она, будучи комсомолкой, скрыть от народа это не смогла бы. Я теперь думаю, что было всё гораздо проще: убил он её из ревности; ведь как оно: была б любовь, а ревность – дело наживное, и не со шпионом случается. Словом, у вернувшегося с похорон отца появились новые профессиональные хлопоты, так что до нас в те дни он так и не добрался, хотя позже и наверстал упущенное, наказывая за другую – какую, уж и не помню, столько их было – провинность, наказывая и приговаривая так примерно:
– За то, за это и за то, что, скотский род, ещё вы натворите!
А винтовку отец прятать не стал: был уверен, что трогать мы её больше не станем. Ошибся, надо сказать, – бутылок после этого побито было много, но по старухам мы уж не стреляли. Может быть, уверенность его носила другой характер – ничего об этом я не знаю, могу только догадываться. Знаю одно: всех больше и отчаянней в Каменске по девушке-телефонистке убивался мой брат. На самом высоком в Каменске скворечнике, который сколотил и поставил он, ножичком было вырезано: Эльвира. Другой девушки с таким именем в Каменске не было; я о такой не знал, по крайней мере.
Коричневые, выгоревшие лиственничные брёвна старого здания школы. Звонко течёт с шиферной четырёхскатной крыши – поток уже, а не капель. Лучит остро и весело во все стороны майское солнце. Мы в свитерах, верхняя одежда висит на заборе. Отводим от школы вешний ручей, иначе затопит школьные подвалы, в которых хранятся лыжи, карты, глобусы и прочий инвентарь. Ради этого нас отпустили с уроков. Труд наш боек и шумен, не труд, а забава – лишь бы не киснуть в классе и не гадать трусливо: вызовут, не вызовут? Я замираю: там, к школе, стараясь не провалиться в рыхлом ноздреватом снегу, идёт она, высокая девочка, девушка уже, в красном расстёгнутом демисезонном пальто, из-под пальто – коричневая форма; серые чулки и чёрные резиновые сапоги. Лёгкий коричневый платок на плечи спущен. Густые светло-русые волосы. Кто-то к ней безразличный – не понимаю, как можно быть таким по отношению к ней, не верю в это, должно быть, своеобразная влюблённость, – кричит:
– Чувиха, канай к нам!
Она оборачивается и смотрит на нас изумрудными глазами. И стискивает сердце моё. И не хочется нынче жить, потому что знаешь: так круто уже никогда не будет и сердце не стиснет так, а если и стиснет, то уж вовсе не от этого. А там, тогда, в тот день пронзительный, заметив моё замешательство, кто-то смеётся:
– Смотрите, парни, на него – втюрился! – смеётся и сгибается, схватившись за живот скоморошески. – Ой, не могу, – кричит, – живот схватило!
Скорей всего, был это Охра.
А я до сих пор вспоминаю тот миг со всеми звуками и запахами весны, вижу во всех цветах и подробностях, всех голосов оттенки слышу, и губы мои привычно проговаривают: Надя.
* * *
А тогда мы с братом ночь по лесу промотались, к утру только, когда солнце от Кряжа Исленьского оторвалось, вышли на маленькое болотце, что у Каменска под боком. И заглянули на него просто потому, что по пути было, а могли бы и миновать, так как надеялись, больше того – были уверены, что родители, поплутав, всё же наткнулись на одну из тропинок – их же полным-полно на подступах к селу – и давно уже дома, нас ждут и о нас пекутся. Заходить на него специально нам и в голову бы не пришло – клюквы там много, издалека её видно, но из-за топи туда даже глухари не летают. Она, топь, зимой снег съедает, а лёгкие синицы на ней – клюкву. А болотце это Мыкало называется. В тихий летний вечер и от нашего дома хорошо слышно, как оно мыкает – вонь из утробы своей изрыгает, а иной раз будто и вздохнёт так: о-ох. Сосенки, лиственницы и берёзки на нём карликовые, вид у них хворый, зачуханный. Хоть и солнца хватают вдосталь, не меньше, по крайней мере, чем деревья в тайге, а хлорофилла для жизни полнокровной набрать не могут – и хвоя, и листья у них к середине июня, глядишь, уж и состарились. Над трясиной, что посередь болотца, туман – то ли осел, то ли оторваться никак не