Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В итоге дискуссия в The American Scholar, прошедшая без особого размаха и не получившая такого же международного резонанса, как статья Фаллачи в Look, вряд ли заметно повлияла на умы по обе стороны конфликта. Должно быть, Уайт отнесся к этому выступлению как к проходному, о котором больше не стоит и думать. И он благополучно выбросил из головы Кэтрин Робертс. Ему было чем занять голову, тем более что в Вирджинии стремительно близилось к развязке судебное разбирательство между семьей Брюса Такера и врачами. Уайт не подозревал, что его схватка с зоозащитниками только начинается.
Ричмонд, штат Вирджиния, 18 мая 1972 года; присяжные и истцы с их представителями входят в зал городского суда. Врачи, вырезавшие сердце Брюса Такера, четыре года дожидались процесса, и теперь медики по всей стране внимательно следят за событиями в Ричмонде. Судьба иска о возмещении ущерба на 100 000 долларов будет зависеть от важнейшего вопроса, на который ни религия, ни наука еще не дали ясного ответа: в какой момент наступает смерть? В своем вступительном слове адвокат семьи Такера Дуглас Уайлдер обвинил врачей в том, что они принялись готовить Клетта к операции сразу после поступления Такера в клинику, то есть еще до того, как он скончался. «Если бы они подождали хотя бы еще полчаса, Брюс мог бы прийти в себя», – заявил Уайлдер[334]. И хотя это было маловероятно (Такер получил серьезную травму, которая, скорее всего, привела бы к необратимой коме), никто не мог бы доказать обратное, а возможности проверить бригада хирургов не оставила. Присяжные остолбенели от ужаса, и газеты писали, что дела ответчиков плохи. Однако на пятый день суда адвокаты Хьюма и Лауэра вызвали своих главных свидетелей: членов Гарвардской комиссии. До начала процесса судья Джуд Комптон относился к идее смерти мозга весьма скептически и даже сообщил прессе, что посоветует присяжным руководствоваться «юридической концепцией смерти», а не «медицинской», которую навязывают ему ответчики[335]. Но ему предстояло изменить мнение.
Слушания продолжались семь дней, но главным событием стало обращение судьи к комиссии присяжных утром 25 мая. Согласно закону, напомнил судья, существует «точное время» наступления смерти. Чтобы его определить, присяжным было позволено «учесть… момент полной и необратимой потери всех функций мозга». А понять, когда наступил этот момент, члены жюри не могли без экспертных свидетельств Гарвардской комиссии; кроме того, это выходило и за рамки ее отчета. Давая показания, члены комиссии говорили только о необратимой коме и вероятности смерти как результата такого состояния[336]. Присяжным предстояло с опорой на это свидетельство указать точный момент смерти Такера с точки зрения закона. Комптон признал, что «выводы врачей» его убедили. На следующее утро газеты по всей стране объявили о победе Лауэра и Хьюма: «Суд в Вирджинии постановил, что смерть происходит, когда умирает мозг»[337]. Согласившись, что смерть наступает, когда прекращаются все функции мозга (помимо других показателей, об этом свидетельствует ровная линия энцефалограммы), присяжные сняли с врачей любые обвинения в том, что они, изъяв еще функционирующие внутренние органы Такера, вызвали его смерть.
После окончания процесса доктор Хьюм уверенно заявил, что решение суда «привело закон в соответствие с фактом, давно известным медицине: единственная настоящая смерть – это смерть мозга»[338]. Но «давно известных медицине фактов» множество – а знает медицина все равно слишком мало. Никакие тщательно подобранные формулировки не могли прикрыть тревожное обстоятельство: уже почти 50 лет общество не может дать медицинское определение смерти – и обходится только юридическим. Теперь вопрос не в том, действительно ли человек «мертв» в медицинском смысле, когда мозговые волны больше не регистрируются. Для закона он достаточно мертв.
Мы не знаем, что чувствовал Уайт, когда папа римский отказался от ответственности за определение смерти, но его собственные слова, сказанные в беседе с отцом Карраном, оказались пророческими. Получилось так, что решение в значительной степени продиктовало медицинское сообщество. Спустя две недели после суда в Вирджинии The New York Times написала, что Генри Бичер, Джозеф Мюррей и их коллеги совершили революцию в медицине. «Юридическое признание „смерти мозга“, – пояснял автор статьи, – укрепило позиции трансплантологии». Кроме того, оно упростило врачам принятие решений, когда они были вынуждены отключать пациента от системы жизнеобеспечения ради «избавления от страданий и расходов, связанных с затянувшейся борьбой за уже утраченную жизнь»[339]. За четыре года до этого Бичер предупреждал товарищей по Гарвардской комиссии, что при определении смерти мозга нужно всегда ставить на первое место умирающего пациента, – и все же в итоге трансплантологи получили именно то определение, которое их устраивало. Если после смерти мозга с телом можно обходиться как с мертвым – прекращать помощь, удалять органы, – значит, согласно американским законам, жизнь заключена в мозге. Именно это упорно доказывал Уайт.
Стоял солнечный день 6 июля 1972 года. В итальянском городе Фьюджи начал работу V ежегодный съезд Международной трансплантологической ассоциации. Среди участников было несколько американцев, в том числе пионеры пересадки сердца Майкл Дебейки из Хьюстона и Юджин Донг из Пало-Альто… и один неистовый нейрохирург из Кливленда, штат Огайо. На таких конференциях нейрохирурги бывают нечасто. Годом раньше Уайт принимал участие в I конференции нейрохирургов в СССР и согласился дать интервью о «проблемах пересадки органов». В ответ на вопрос о его целях на следующее десятилетие он рассказал о «захватывающей области исследования моделей мозга» – об использовании изолированного мозга для регулировки кровотока, охлаждения мозговой ткани и увеличения запаса времени на тонкие манипуляции в ходе операций на мозге[340]. Теперь, спустя год и через несколько месяцев после первого судебного решения о смерти мозга, Уайт вышел к коллегам с другим посланием. «Еще вчера последним рубежом науки была пересадка мозга, но сегодня этот рубеж преодолен[341], – объявил Уайт. – И хотя еще не все вопросы разрешены, теперь мы должны, мы хотим задуматься о пересадке головы»[342]. Уайт отправится в Японию; он станет, можно сказать, знаменитостью в Германии. Газеты кричали на манер нынешних кликбейт-заголовков в интернете: «Хирург из Кливленда рассказал о восьми пересаженных головах»; «Обезьяна прожила 36 часов после пересадки головы»; «Доктор вырывается вперед на упряжке обезьян» (это настоящие заголовки – из газет The Arizona Republic, The Indianapolis Star и The Washington Post соответственно). По возвращении домой в интервью местному изданию Akron Beacon Journal Уайт вновь вернулся к своей любимой метафоре: человеческий мозг как последний рубеж. «Мне нравится думать о мозге как космосе внутри человека, – сказал он, – столь же сложном, как и большой космос, и столь же трудном для изучения»[343]. Мы отправляем в космос людей и прославляем их, но если человек вмешивается в жизнь мозга – это уж слишком. Уайт продолжал: вся наша опасливая нерешимость оперировать, изолировать и пересаживать перешла с сердца на голову – «…после того как мы перестали видеть ядро [личности] в сердце». Недоброжелатели Уайта называли пересадку головы «франкенштейновщиной». Доктора они прозвали новым современным Прометеем[344]. Ну и пусть. От этого сравнения он отмахивается легче, чем от любого другого. Потому что его критики не понимают Франкенштейна так, как понимает он.