Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да к чему они здесь, эти писни, – растерялась Татьяна Владимировна.
– А как затянем мы их, так все медведи к зырянам[50] ухлестают. Медведи шибко жо наших писен боятся. Мы когда без мужиков в лес с бабами идем, на сенокос ли, по обабки ли, то эти писни и затягиваем… Только бы ребят не напужать писнями-то. Там слова-то ненаписанные…
Ребята удивились: какие такие ненаписанные?
– Ну как какие… Спеть можно, написать нельзя. Из писни-то как слово вымараешь? Рассыплется она, писня-то…
– Да написаны они уже все! – усмехнулся Павел. Манефа оторопела:
– Не может эдакого быть!
– Да я книжку видел.
– Чего, и…
– И это, и то, и… – Молодежь от души смеялась.
– Эко! – не верила тетка. – Виданное ли дело, чтобы в книжку такое…
– А вслух, значит, можно? – усмехнулся и Алексей.
– Так ведь улетело и лови-хватай! А тут, на-ко, на-ко – написано! – Писни хайлать у тетки отчего-то пропала охота. – Шибко в сузем-от не лезьте, – наставляла она молодежь, когда они уже входили в лес. – И ухайте тогда, коли все у вас уже написано. И отзывайтесь, отухивайтесь… Нагибайтесь да баракайтесь[51], ежели как сыскать чего-то хотите. Земле-то не грех и поклониться…
Более часа лазили грибники по суземам.
– Вот уж не думала, что обабки пошли, – говорила Манефа, когда они собрались на небольшой лужайке передохнуть. – Думала, пустое это дело – за обабками в такую пору. А тут, на-ко, как насеяно…
– Так Федька-райкомовец, видать, позаботился, – съязвил Борис, – заслал в заднегорские края обабошного семени, вот тебе и урожай. Хорошее, видать, было семя.
Тетка Манефа, смеясь, рассказала молодежи историю про обабошное семя.
– А ты не шибко его любишь, Федьку-то, – обронила она, – сколько годов прошло, а вот поди-ко ж…
Борис был суров.
– Как гляну на деревню нашу, на весь этот разор, так за топор схватиться хочется…
Все внимательно смотрели на него.
– Господь с тобой, Борис, – перепугалась Манефа. Она-то знала крутой характер его. – В церковь сходи. У нас в Покрове в нижнем зале теперь служат. Свечки поставь. И всех прости…
– Всех? – рыкнул Борис.
И Манефа вздрогнула. Решила перевести разговор на другое:
– Ну-ко, кажите, чего вы там насобирали? Поди, одних поганок?
– Ну, тетка Манефа! – обиделась молодежь. – Совсем уж ты нас за этих, как ты говоришь, – за опехтюев держишь.
Манефа от души смеялась, разглядывая корзины молодежи.
– Мухоморов вроде нет, – подытожила она. – Теперь можно и к бабушке Дарье идти. Правь-ко, Борис, дорогу, пока нас тут комары не съели.
– Дарья Прокопьевна, я тебе гостей привела, – объявила Манефа, переступив порог мезонина школы. – Грибов мы тебе принесли, так губенку сварим.
– Только подале от дома-то, чтобы чего не сдиелось, – забеспокоилась Дарья, когда услышала, что костер они хотят развести во дворе.
Манефа успокоила ее и принялась отчитывать:
– Ты чего это не сказалась-то? Ее в Доме ветеранов ищут, а она вон уж где…
– Давай не шуми-ко, – строго сказала Дарья, – шибко бойкая да шумкая. – Выходите-ко повыше, – обратилась она к гостям, – глазами-то я худая стала. Погляжу хоть на вас. Садитесь-ко. Стол-от у меня не велик, да все уйдем[52].
Она внимательно разглядывала Павла и Алексея.
– Эвон вы какие стали! Я ведь раз вас и видела-то маленькими. А вы вон какие выладились! Не часто отец-от вас сюда возит…
Братья молчали, разглядывая убогое, бедное помещение.
– Ну и слава Богу. Хоть перед смертью на вас нагляделась. А ты, Танюшка, нисколько-то не изменилась, – обратилась Дарья к Татьяне Владимировне сердечно, как к дочери. – Не старят тебя года-то. Разве что пополнее стала, а то ведь, помню, была худенькая, как тростиночка.
– Да уж как не старят, – отшучивалась Татьяна Владимировна, – уж не та я, что прежде. – И взглянула на Бориса.
Тот не придал значения насмешливому взгляду ее, велел сыновьям идти во двор разводить костер и тотчас вышел вслед за ними.
Дарья, опираясь на бадожок, спустилась из мезонина по крутой скрипучей лестнице на мост (в школьный коридор), показала Татьяне Владимировне дом, избы-классы, в которых учились Манефа и Борис. Огорчилась, узнав, что они овыдень[53], а не останутся на ночь. Костер уже пылал, когда они вышли на улицу и взялись чистить грибы.
Дарья осталась довольна, что мужики костер развели вдали от дома, как она и велела.
Пока грибовница варилась, Борис сходил к логу, где в густых черемухах стояла изба Петруши.
Вернулся злым, угрюмым, но никому не сказал, что он увидел у Петрушиной избушки.
Дарья расспрашивала, что нового в Покрове.
– Петруша-то совсем худой стал. – Манефа рассказала про исповедь Петрушину.
– Вот какая доля Парамону выпала, Царство ему Небесное! – Дарья перекрестилась. – Отец Никодим ведь писал в Германью-то, по-ихнему, по-германьски и писал. За то и сгинул, говорят, за связи с этой заграницей-то! Какие связи, прости Господи! – Парамона Дарья не осуждала. – А может, и ладно, что не воротился в Рассею. Сами знаете, чего у нас тут было. Переворот жизни. Сгинул бы где-нибудь в тмутаракани. – Петрушиному терпенью она подивилась. – На-ко! С матерью даже не побаял, что у отча на могилке был. Во как нас! Застращали – замолчишь! Вот, ребятки, какой у нас тут притужальник был…
Ребятки переглядывались, пытаясь понять, о чем говорит им Дарья.
– У Анфисьи кроме Петруши еще сын был, – продолжала Дарья. – Серьгой звали. Помнишь ли его, – обратилась она к Борису, – худой такой, долговязый парень…
Борис кивнул:
– На молотилке, по-моему, работал.
– Да какое работал! Когда молотили – подавал снопы.
И она рассказала гостям, какой была молотилка, как Серьга, Царство ему Небесное, носил с собой бутылку с мазью, – смазывал молотилку, чтобы коням легче было. Но на холоде мазь застывала.
Так Серьга чего придумал: бутылку с мазью за пазухой держал, отогревал. Ну и застудил грудь. Умер от двустороннего воспаления легких.