Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не могу сформулировать запах, спросить.
– Что, у тебя есть любовник?
– Конечно, за два дня успела завести, – выдыхает устало. – Я просто вещи разбирала, смотрела. Нашла вот.
– Но это не мое.
И она кивает – конечно, не твое, но ведь с нами жил еще кто-то. А я все никак не перестану думать про любовника, изобретаю ему имя, пока Маша не кричит: господи, да мне сорок восемь лет.
Мне тоже сорок восемь – считается ли, что теперь пятьдесят, с учетом тех двух лет, хотя Маша в них отчего-то не верит? Шло ли время так же для меня, как если бы ходил по улице, спускался в метро, ездил на работу, разговаривал с людьми, с детьми, рассказывал о фотосинтезе?
– Ты что, забыл, где у нас ванная?
– Нет, помню. Помню, все хорошо. Я другое забыл.
Жена стоит на пороге, снимает тоненькое пальто цвета пыльной розы – отмечаю, что холодно в таком, вон руки до локтей покрыты красными точками, а на локтях точки превращаются в сплошные болячки, коросты, кое-где корочки почти оторвались, обнажая болящую истончившуюся плоть, синевато-красную, воспаленную: боже мой, Маша, что это, что с тобой? Это когда? Это что такое?
– Нейродермит, не обращай внимания. Тут главное – не расчесывать, а то еще хуже станет.
– Да я и не… Но почему? Давно?
– Да. Но ты же не смотрел. Но вот позавчера расковыряла сильно, когда позвонили… Когда сказали. Немного же ты проехал, в Милославском и вышел. Вынесли.
– Обвиняешь?
– Да нет, нет, конечно. Может быть, все же помоешь руки? Я не готовила, сейчас что-нибудь быстренько…
– Да не надо.
– Надо. В больнице сказали, что тебе инсулин начали колоть, так что…
– Что?
– Так что теперь его все время придется, по крайней мере, пока. Они вот снабдили…
– Хорошо, разберемся.
– Так вот, они сказали, что есть нужно регулярно, по часам, всегда иметь с собой что-то для перекуса, яблоко там, бутерброд на черном хлебе, а на крайний случай – конфету или сахар.
– Думал, что нельзя теперь конфеты.
– Вообще нет. Если плохо станет, тебе нужно понять, свыкнуться с таким новым своим положением. Они дали методичку такую, брошюрку, Памятка больному сахарным диабетом, на комод положила, потом прочитай обязательно.
А ведь знаешь, роняет она перед тем, как ухожу в ванную, – я ведь так обрадовалась, когда позвонили. Даже голова закружилась. Я, кажется, даже свет не выключила – так помчалась. Вот и горит.
– Маш?
– Да?
Свет горит в ванной, но и ванная полна незнакомого, неприятного запаха.
– Это ведь его духи? Я просто не помню, чтобы…
– Нет, конечно, чтобы он – и духи? Нет, не его, не волнуйся.
– А чьи? В нашей квартире больше никого отродясь не было.
– Ну хорошо, скажу – это Женя тебе подарить хотела. Ты хоть помнишь, что вчера был твой день рождения? И надо же было провести его в больнице.
А он говорил, что не стоит праздновать дни рождения, поэтому я и возраст собственный забываю часто, потому и число забыл.
– Да, да, конечно. Обрадуюсь.
Выходит, что мне сорок девять лет?..
И тороплюсь в ванную, грязь с рук отмывать-отмывать, думая: и почему это Маша говорит он, неужели имеет в виду того, кого не помню, кого потерял в памяти за эти несколько минут?
Раздеваюсь, встаю под душ – ох, и что же стало с кожей, с телом, почему оно больше не похоже на мое, а струи стекают вниз, переплетаются и –
Дождь.
Аплодисменты.
Откуда им быть, если все кругом – дождь?
И дождь прекращается.
Дождь прекращается, когда Юноша оборачивается ко мне.
Вот к кому я ехал в Туапсе – к Юноше? Чтобы найти то место, где он погиб, – и прочитать молитву, принести жертву, произнести заклинание, просто извиниться: за то, что не сдержал слово, что вернулся в Отряд, что предал Машу и Женю, что даже кровавыми слезами не плакал ни разу после тех событий?
Не было вишенок в глазах. А может быть, просто на меня никто не смотрел? Ведь важно только вот что: что когда тебе сорок девять лет, а ты плачешь так, как мог когда-то я, на тебя должен непременно кто-то смотреть, иначе кто ты вообще будешь такой?..
Ну или тогда не смотреть совсем, с самого начала.
Ни жены, ни детей. Так лучше? Лучше?
Почему ты не появился на том, первом суде?
Потому что мне кажется, что будет еще и второй, непременно будет.
Мы так не отделаемся.
Он так не отделается.
Но Юноша должен был появиться на суде и сказать – стойте, я все знаю, я могу рассказать, как было, потому что я там был.
Это он нажал на газ –
И показать на меня.
Это он сказал милиционеру в больнице, что виноват во всем другой мальчик, по имени Миша, по прозвищу Конунг –
И показать на меня.
Это он обещал своей жене и дочери, что найдет нормальную работу и будет обеспечивать семью, но никогда больше не вернется в Отряд.
Это он привез Алексея Георгиевича с собой в Москву.
Он не купил ему ботинки в дорогом магазине.
И еще многое перечислит – чтобы я упал, чтобы меня этим раздавило.
Но только он милосерднее поступил – пришел только ко мне, проговорил не при всех:
Леша, почему ты его оставил?
Леша, почему ты
И я ждал, хотел вырваться, и я вырвался, но только мерзкое тело, совсем больное, изгрызенное изнутри диабетом, подвело и упало.
И тогда я его окончательно оставил.
Вспоминаю, откуда пришел в тот дождь.
Выхожу, вытираюсь, закрываю дверь в ванную – кто-то вышел, не вытерев руки, поэтому ручка влажная на ощупь –
Но
* * *
Больше нет прошлого, больше не будет нам никакого прошлого.
* * *
– Маш, а давно такое пишут – про Читателя? Ну, в газетах?
Я запахиваю на груди домашний халат, скрываю тело, на которое и ей тоже наверняка неприятно смотреть.
– Давно. Я тебе все на столе оставляла, на серванте. Думала, что ты хоть из интереса возьмешь, прочитаешь.
– Я не хотел читать о таком.
– Конечно. А что в подъезде постоянно появляются незнакомые люди, чьи ключи подходят к замкам на дверях квартир наших бывших соседей, – с этим как? Мирился? А я тебе вот что скажу – это забытые, самые настоящие забытые, по глазам видно, а ты не веришь, что они существуют в наше с тобой время.
– Послушай, – осторожно говорю, – я знаю про твоих родителей, сочувствую, но нельзя же все время думать, оглядываться? Да, то, что с ними сделали и что заставили сделать тебя, – ужасно, но теперь время изменилось, мы присутствуем при значительных переменах, нужно только немного расслабиться и не фиксироваться на плохом. Сейчас уже нет забытых. И не будет. Показания, полученные с помощью Читателя, не считаются правильными, а те приборы, что были раньше, все без исключения выведены из строя – они причиняли осужденным слишком сильные страдания. Веришь? Ничего такого нет. Ничего страшного не происходит.
Я опускаю глаза – но вдруг вижу не сероватую изрезанную ножом столешницу, а новую, темную. Маш, ты чего, новый стол купила, когда успела? И почему так вдруг, вроде же не планировали? Да так, она пожимает плечами, взяла вот в комиссионке.
Старый? Да не знаю, мне как-то вдруг показалось, что на нем бурые разводы остались. Терла тряпкой, содой, лимонной кислотой – не отмылись, наверное, еще с того времени, когда я говядину резала. Резкая такая, острая кровь.
Что сделалось, почему кровь?
Нашатырный спирт, говорят, помогает, но что-то больше не захотелось пробовать.
А почему ты спрашиваешь?
* * *
Мне лучше, голова почти не кружится, месяц не кружится, другой не кружится; потому решили, что буду потихонечку выходить, гулять вначале до березок, высаженных юннатами и потому частично не принявшихся: страшно смотреть на зеленое на желтом, живое на мертвом, а деревья должен сажать взрослый человек, мужчина, который ведал и трогал женское теплое тело.
Не я придумал.
Я