Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Декорации сдвинулись. Смятин слышал, как их переставляют, поднимая пыль. Он дышал ею. И задыхался. Потерявшийся человек, причинявший себе боль для того, чтобы убедиться в собственной реальности. Он заговорил с барменшей так напористо, что она смутилась. И захотел сделать больно уже ей. Возможно, некоторые убивали лишь для того, чтобы убедиться в реальности мира. Так думал Смятин и позвонил жене. Услышал её короткий ответ: «Укладываю детей». В конце концов, он ведь не мог придумать троих детей, и это было реальностью. Правда?
После короткого, резкого диалога барменша смотрела так, что Смятину пришлось расплатиться и выйти. Он не знал, куда идти дальше. Но только не домой. Нечто похожее Смятин испытывал, когда оказывался перед своей квартирой в Севастополе. Он обустраивал для себя убежище на случай войны. И обустроил. Вроде как. Но не испытал покоя, удовлетворения – тревога усилилась. Если бы он видел человека, который испытывает то же! Если бы мог поговорить с ним! Но он не знал, к кому обратиться. Его товарищи, пусть и жаловались иногда, казались нормальными. А он – едва ли не каждый день – старался перетерпеть, заговорить боль. И уныние. И тоску. Он жаждал вырваться из рабства настроения, освободиться, но растерял, похоже, последнее здравомыслие.
А теперь стоял посреди заметённой снегом улицы, в чужом городе, в чужом государстве, отделённом границей, которая со временем станет одной из самых охраняемых в мире, а нечто, очень напоминавшее безумие, разъедало его.
Смятин попытался вспомнить что-то важное из своей жизни. Что-то пробуждающее эмоции, а значит, реальное. Вспомнил старшую дочь: когда она родилась, он привёз ей из Киева зелёную соску. Дочь среднюю, которой нравилась сказка о Репке, и он читал её на ночь, а когда задерживался на работе, дочка плакала и ждала его, несмотря на все уговоры матери.
Но главное – он вспомнил, как позвонила жена и несколько минут не могла говорить. Смятин слышал, что она плачет. И повторял: «Что случилось, что случилось?» А жена только что вышла от гинеколога. Её направили на УЗИ, потому что подозревали замершую беременность. Но УЗИ было сделать негде – всё по направлению, и ждать по этому направлению приходилось месяцами. Не хотели принимать даже за деньги. Жена металась, пока Смятин сидел дома с двумя дочками. Наконец она позвонила – и замогильным голосом сообщила, что, да, похоже, это замершая беременность. Так показало УЗИ. Телефон выпал из рук Смятина, грохнулся на пол. Экран разбился. Смятин потерял опору. Попятился, дезориентированный тяжестью момента. И каждая вспышка гнева, каждая ссора мелькала перед глазами.
Третья беременность оказалась самой тяжёлой. Такой, после которой уже не хочешь детей. О первом ребёнке мечтала жена. Второго больше ждал Смятин. А третьего ребёнка никто не хотел, но он появился. И будто почувствовал, что его не желают, что нет смысла рождаться там, где тебя никто не ждёт. Когда мать кричит: «Клянусь, я сделаю аборт!» А отец думает: может, и правда так будет лучше.
Когда Смятин узнал о замершей беременности, когда на выстраданном УЗИ подтвердился диагноз, вина придавила его. Он смотрел на двух испуганных дочерей – Лиза, средняя, плакала – и просил у них прощения. Тогда, глядя на иконы, подаренные матерью, Смятин клялся, что никогда не будет грубить, обвинять жену, если третий ребёнок спасётся. Он молил, давал обещания. И в тот же день, оставив плачущих детей тёще, повёз жену в Симферополь – на другое УЗИ. Твердил по дороге, что ребёнок жив, что врачи ошиблись. И жена, сначала выключенная, вырезанная из жизни, сдавшаяся, наверняка помнившая свои крики об аборте, прислушалась и начала верить. «Я же мать, я бы почувствовала, если всё», – зашептала она. И вера каждого из них сплелась в одну.
Смятин не замечал очередей. В руках его мелькали доллары. Он совал их медсестре на регистрации. Объяснял, чего хочет. И жену приняли почти сразу. Смятин метался по коридору, зажав меж побледневших губ неприкуренную сигарету. Повторял обещание, данное им дома перед иконами.
Жена вышла сияющая. Извечная резкость ушла из её лица. Смятин распахнул объятия, уже всё понимая, и жена бросилась к нему.
– Кто это вам таких глупостей наговорил? – буркнул доктор, но в голосе его слышалось удовлетворение.
– Дураки, – процедил Смятин.
На следующий день, несмотря на мягкость характера, он бросился разбираться сначала с доктором, высказавшим опасение о замершей беременности, а после с узистом, подтвердившим его. Но при виде его злоба ушла. Потому что важна была только жизнь ребёнка.
Тогда Смятин решил, что слишком грубо ведёт себя с беременной женой. Он внимательнее стал относиться к ней, научился усмирять нарастающий гнев. Так продолжалось чуть больше месяца, но затем наружу прорвалось всё, что накопилось, – едкость, резкость, злость. Смятин помнил об обещании, но не знал, как выполнять его в столь воинственной обстановке. А потом забыл уже обо всём.
Пока жене не выдали ещё один жуткий диагноз. Ребёнок – Смятины уже знали, что это девочка, – мог родиться недоношенным. Жену положили в роддом на сохранение. На седьмом месяце. Смятин остался с девочками. Помогали тёща и мать: посменно, так как не выносили друг друга. Жене начали колоть дексаметазон, чтобы в случае преждевременных родов у ребёнка успели открыться лёгкие. Смятин протестовал против химии, но врач настоял. Пришлось согласиться. Наверное, тогда Смятин посадил сердце.
Врач оказался прав. Жена родила на восьмом месяце. Девочку назвали Жасмин. Имя выбирала жена. Она настаивала на том, потому что первых двух детей называл Смятин. Третье осталось за ней – Жасмин. Со временем её стали называть Жужик. Смятин ненавидел это имя, оно напоминало собачью кличку. Но тогда об этом не думалось. Жасмин отправили в реанимацию. А вместе с ней и жену.
Дежуря возле больницы, Смятин курил на улице, сходил с ума. Рядом строился храм. Успели только возвести стены и водрузить крест. Стройку, похоже, заморозили: работников Смятин так и не увидел. Он наматывал круги рядом, смотрел на крест, но не испытывал ни трепета, ни вдохновения. Ненависть клокотала в нём. Ненависть, рождённая непониманием. Жасмин становилось всё хуже.
И когда молодой врач с растерянным видом, столь неуместным для подобного места, вздохнул в ответ на его вопрос, Смятин мысленно начал прощаться. Он вышел во двор, закурил, набрал Ключникова. Назначил встречу. Хотел напиться.
Но, бросив прощальный взгляд на церковь, на родильное отделение, вспомнил о своём обещании. Вспомнил свою ненависть, обращённую к жене. Она, несомненно, чувствовала, пропитывалась ею. Ненависть разъедала. И каждый день, когда отец и мать оказывались рядом, ребёнок ощущал их неприязнь друг к другу, их заходящееся уныние от необходимости жить вместе. Наверное, она, будущая Жасмин, Жужик, молила родителей быть терпимее. Наверное, чувствовала волны ненависти как удары. Наверное, страдала от них. Много «наверное», из которых слепили её тельце, пропитав отчаянием, злобой, обречённостью, яростью. Ребёнок, вышедший из такой среды, не мог быть здоровым.
И эти бессмысленные взывания о чьей-то вине, вопли «За что?!», которые издавал Смятин, глядя на церковь, были лицемерием. Потому что он знал за что. И вина была его. И жены. А ребёнок расплачивался за их зло. Потому что за всё необходимо платить. И одни успевали при жизни, а другие передавали долги детям.