Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, правильно, нечего пакостить, – сказал хозяин, проворно орудуя ложкой. – А я гляжу: откуда-то свежая накапала…
Хозяйка помолчала.
– Свежая? Да какая – свежая? – удивилась она. – Я давненько уже курку порешила. Ещё с утра, как только ты уехал.
– Ну, не знаю. – Деловитя плечами пожал. – Мне почему-то показалось, будто свежая.
Закат за рекою погас. Воздух сделался пепельно-синим. Жара, весь день давившая, не спешила сдаваться вечерней прохладе. От огорода, от палисадника накатывали медленные волны тёплого воздуха, пропахшего картофельной ботвой, полынками.
В такие часы – после удачного трудового дня – Деловитя любил босиком посидеть на крыльце. Натруженные ноги – они у него были худые, длинные – хозяин через три ступеньки вытягивал аж до последней, четвертой. «Белоручкой меня никто вовек не назовёт, – думал работящий Деловитя, – а вот белоножкой-то можно прозвать. Ишь, какие они, как сметаной обмазаны!»
Вот так сидел он вечером, не спеша курил, пошевеливая натруженными ступнями. И вдруг…
Он даже папироску выронил – чуть брюки не прожёг на самом интересном месте: окурок упал на ширинку.
Возле сарая – со стороны свинарника – вдруг показалась женщина в белом длинном платье; золотистая коса на голове была короной скручена и призрачно сияла в тёплых сумерках… Но это он позднее понял или, вернее, догадался, что это была женщина. А спервоначала Деловитя испугался, да ещё этот окурок, прожигающий брюки…
Короче, он подпрыгнул на крыльце и даже сам не помнит, как в руках у него дробовик оказался – успел смотаться в сени, сграбастать со стены.
– Эй! – заорал он, подбегая. – Кто здесь?
Женщина – как-то очень медленно, величаво – повернулась к нему, взмахнула руками. И вдруг свистящий ветер во дворе поднялся, смерч…
Хозяин со страху нажал на курок – и дробовик разломил тишину…
Где-то вороны закаркали. Собака завыла.
А потом он глядит – никого нету рядом. А вместо какой-то золотистой короны, которая вначале померещилась, – золотистое пламя полыхает на крыше сарая; дробовик закинул искры на соломенную кровлю.
Деловитя кинулся гасить, но пламя на ветру так расходилось, что он бы не управился один: и дом сгорел бы, и амбары… «Свинье скажи спасибо и поцелуй в пятак!» – сердито говорили мужики потом; «чугунная чушка», заживо зажариваясь, разбудила визгом полдеревни.
Когда погасили остатки сарая, нашли обгорелую «дверь», но обгорела она как-то странно, загадочно: силуэт Богородицы как будто бы ножовкой аккуратненько вырезан был на иконе – пусто.
Мужики гадали:
– А может, ты привёз её такую – с дыркой?
– Да зачем она сдалась мне – с дыркой. Сам посуди.
– А без дырки зачем? – сердито спросил кто-то из соседей. – Зачем ты вообще сюда её прибил? Или совсем уж совесть потеряли?
– Да ладно вам лаяться! – одернул громадный мужик, больше всех постаравшийся на этом пожаре. – Ладно, хоть только сарайчик сгорел. А то ведь могло полыхнуть полдеревни.
– В такую сушь – не мудрено.
– Ну, всё, ребята. По домам. Время позднее.
А на другое утро в соседней деревеньке видели какую-то старуху в белом платье. Правая рука у неё была перевязана. Никому и в голову, конечно, не могло прийти, что это образ Богородицы, что она сама сошла с иконы и покинула свинарник. Но поскольку древний дед, рассказавший эту историю, был человеком шибко набожным – он решил про себя именно так.
Парнишка хорошо запомнил дедовы слова: «Христос родился в простом хлеву, но это ещё не значит, что мы должны в свинарниках молиться!» Он забрал ту обгорелую доску на пожарище, залатал её чем-то, залил, загладил и получилась, как он говорил, «настоящая цка». Так называли доску в старину. Парнишка поначалу-то не понимал, что за «цка». И только позднее, когда он повзрослел и начал интересоваться древнерусскими текстами, это словечко стало встречаться. Ну, например, в том месте, где говорится про Ноев Ковчег.
Дед, как было сказано уже, был покалечен во время японской войны. И всё же мастерство – если оно настоящее – даже в самом трудном положении проявляется в человеке. Контуженой рукою дед пытался восстановить «ушедший» образ Беловодской Богоматери. И хорошо у него это стало получаться. И плохо только то, что не успел. Девяносто лет уж было, царство ему небесное.
А перед самой смертью, которую он с утра почуял, дед позвал парнишку к себе и говорит: на пожарище на том, когда сарай сгорел, он подобрал оплавленную каплю золота и почему-то назвал ее «слёзкой».
– Бери, – сказал дед. – И храни.
– А зачем? – спросил парнишка.
– Час пробьёт – узнаешь.
Время шло, и не только часы – годы и годы «пробили» с тех пор. Повзрослел парнишка, но так и не знает пока, зачем эта «слёзка» была ему дадена. Сколько раз у парнишки того – и в детстве и отрочестве – был соблазн променять на что-нибудь эту каплю золота. А позднее хотелось продать, чтобы «слёзка» обернулась черствой, но несказанно радостной и вкусной булкой хлеба. И всегда что-то сдерживало, внутренний голос какой-то всегда ему твердил: «Не хлебом, не хлебом единым!..»
Годы и годы с той поры миновали, и теперь, когда он услышал про Волхитку, он вдруг подумал:
«Как знать! Возможно, эта золотая «слёзка» Беловодской Богоматери – единственное, что сегодня может служить полновесною точкой, какую мастер знает, где поставить в этой истории, а я ума не приложу, что с нею делать. Я только смотрю в глубину прошлых лет – вспоминаю, вздыхаю. А золотая слёзка дрожит на ладони, дрожит под солнцем или под луной, когда я шкатулку достаю в ночи. Слёзка дрожмя дрожит и иногда так обжигает, словно бы только что вынута из пепелища…»
3
Послевоенные годы были не то, чтоб голодные, но и сытыми их тоже парнишка не назовёт…
Вёснами, по первому теплу, когда в борах и в полевом раздолье догорали серые снега, журавли начинали пошумливать в разголубевшемся небе, а на земле подживали битые дороги, – от селения к селению тянулись многочисленные странники с батожками, с котомками. Кто в далёкий город за счастливой долей направлял свои стопы, кто находил работу в соседних деревнях, помогая хозяину с огородом управиться, хату поправить, сарай, заготовить на зиму дрова, кто с протянутой рукой шагал по свету – милостыню просил.
С годами житьё стало получше. Ходоки заметно поредели на дорогах, а вскоре и совсем перевелись. И только одна диковатого вида старуха возникала то и дело за околицей деревни, где стояли три сутулые сосны возле ручья, оседланного небольшим деревянным мостом.
Негромко, неспешно постукивал посох в дрожащей руке, шебуршала драная обувка, волочась подметкой по песку и оставляя протяжный след, «пахнущий волком», если верить окрестной молве, если видеть, как встречали странницу здешние собаки. Со всех сторон сбегались оглашенные барбосы, лаяли без продыху, когтями рвали землю, грызли свежий след и, ощетинясь в бешенстве, разношерстным клубком катились в пыли, наседая на старуху, грозя разорвать, но ни разу не насмелившись заступить за какую-то незримую черту, благодаря которой седая странница давно не обращала внимания на кабысдохов.