Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот как? – Голос настоятельницы был, как обычно, мягок, но Лотта уловила в нём слабую нотку строгости.
– Она прячет евреев! – выпалила Лотта, наконец подняв глаза, – прямо здесь, в аббатстве! Ввязывается в политику, хотя нам это запрещено. Если евреев обнаружат, нас всех могут арестовать или даже убить…
– Вы так высоко цените собственную жизнь, дочь моя?
Этот вопрос, заданный так деликатно, на миг лишил Лотту дара речи.
– Я… нет… но… – пролепетала она, собираясь с мыслями. – Но вы же сами говорили, для нас ничего не изменилось. Мы должны вести себя так, словно всё по-прежнему. Мы должны повиноваться…
– Повиноваться Богу. А какие две первые заповеди, сестра Мария Иосиф, по словам нашего Спасителя?
– Любить… любить Бога и любить ближнего, как себя самого. – Лотта почувствовала себя маленькой девочкой, только начавшей изучать катехизис. Настоятельница чуть наклонила голову вбок.
– Верно.
Лотта смотрела на неё. Тишина повисла между ними, медленно переходя в осознание.
– Вы знали, – тихо пробормотала она, всё ещё не в силах поверить. – Вы знали о евреях.
Настоятельница не ответила, и Лотта беспомощно посмотрела на неё.
– Почему? Если церковь это запрещает? Это ведь неповиновение…
– Разве Бог это запрещает? – мягко прервала она, и спустя несколько бесконечных секунд Лотта нехотя покачала головой. Нет, Бог не мог этого запретить. Конечно, Он не мог. Помогать нуждающимся – бедным, гонимым, страждущим – не могло быть ничем иным, кроме как священным христианским долгом, привилегией и радостью, и все же осознание этого не приносило утешения, поскольку Лотта чувствовала, что все её осторожные предположения, все её безмятежные представления, всё, на чём основывалась её вера – всё было перевёрнуто и разбросано. Она была эгоистична. Все это время она была эгоистична и неблагочестива, а теперь испугалась. Она отвернулась, не в силах встретиться с проницательным взглядом настоятельницы.
– Сейчас мы в необычном положении, – помолчав, заметила настоятельница, – когда у вас есть надо мной опредёленная власть. – Она слабо улыбнулась. Лотта повернулась к ней.
– Власть?
– В ваших силах, сестра Мария Иосиф, сообщить соответствующим органам о том, что здесь происходит. Поступив так, вы, несомненно, спасёте себя, а может быть, и других. Если вы так поступите, я, конечно, возьму на себя полную ответственность. – Настоятельница смотрела на неё непоколебимым взглядом, и Лотта наконец подняла на неё изумлённые глаза.
– Досточтимая мать, я… я бы никогда… Я… я не могла бы…
– Могли бы, – мягко поправила настоятельница. – Боюсь, для многих это было бы слишком просто. Вопрос в том, согласитесь ли вы?
Слова, казалось, повисли в неподвижном воздухе. Она не сводила взгляда с Лотты, и до девушки наконец дошёл смысл её слов. Если бы она не сообщила настоятельнице, то стала бы соучастницей. Если здесь обнаружили бы евреев, её вместе со многими другими арестовали бы, а то и хуже. Это был ее выбор.
– Лучше бы я никогда об этом не узнала, – сдавленно прошептала она.
– Любопытство так редко идёт нам во благо, – сказала настоятельница с лёгкой улыбкой, а затем устремила на Лотту стальной взгляд. – Но вы все-таки узнали, и теперь вопрос в том, сестра Мария Иосиф, поможете ли вы нам?
Глава семнадцатая
Иоганна
Март 1939
Иоганна рассматривала витрину универмага Шварца, после Хрустальной ночи переименованного в честь банка, собственностью которого стал универмаг. В окне стояли два манекена – женщины в дирндлях и белокурых париках – и глупо улыбались прохожим, почти не удостаивавших их вниманием.
Манекены должны были представлять собой воплощённый идеал германской женщины, знавшей своё место: киндер, кюхе, кирхе. Дети, кухня, церковь. Иоганна подумала, что уже отлично справлялась с двумя пунктами из трёх, и значит, могла бы считаться на две трети образцовой женщиной с точки зрения национал-социализма, не считая того, что была влюблена в еврея.
Вздохнув, она повернулась и пошла обратно к дому на Гетрайдегассе. В эти дни дом казался таким тёмным, и в то же время для неё он оставался единственным во всём городе маяком, где горел свет. С тех пор как отец решил противостоять нацистам, они жили в постоянном состоянии напряжения, ужаса и нервозности, ожидая стука в дверь, ожидая, когда всё закончится, но пока их сопротивление не было замечено. Никто не спросил, почему они не вывесили знамя со свастикой; Иоганна полагала, что у нацистов хватало других задач. Биргит оставила сообщение для загадочной Ингрид в кофейне на Элизабет-Форштадт, а отец поговорил с отцом Иосифом.
Сперва не произошло ничего. Иоганне казалось, что все их действия были словно камни, брошенные в пруд и обречённые утонуть. А потом, примерно месяц спустя, всё начало понемногу меняться. Сначала им под дверь подсунули стопку брошюр. Коммунистическая пропаганда, презрительно подумала Иоганна. Биргит взяла их, не сказав ни слова.
– Если тебя с ними поймают, – не удержавшись, заметила Иоганна, – то, скорее всего, казнят.
Биргит посмотрела на неё с удивительной невозмутимостью.
– Я знаю.
– Ты ведь даже не коммунистка – или я ошибаюсь?
– Я против Гитлера, и они тоже. Это всё, что имеет значение.
Иоганна ощутила внезапный прилив восхищения неожиданной отвагой своей сестры.
– А Вернер? – поинтересовалась она без обычной неприязни. – Он, я так понимаю, не знает?
– Нет.
– И, я так понимаю, не обрадуется, если узнает?
– Я… – Биргит закусила губу. – Наверное, нет.
Иоганна покачала головой.
– Обе мы играем с огнём. Я влюбилась в еврея, а ты – в нациста. Вот мы какие, сопротивленцы! – Она воздела руки к небу, и Биргит вдруг расхохоталась, а Иоганна вслед за ней, потому что лучше уж было смеяться, чем плакать. Они обнялись и смеялись, пока у них не разболелись животы и пока им не пришлось утирать слёзы, струившиеся из глаз. Когда они пришли в себя, Иоганна подумала, а смеялись ли они вообще.
На следующей неделе они обнаружили под дверью новую стопку брошюр, а несколько дней спустя в магазин вошли двое фабричных рабочих и, сжимая в руках грязные шапки, поинтересовались, починили ли часы от Иоганна Баптиста Беха. Иоганна, которая принесла отцу кофе на подносе, в изумлении уставилась на них. В магазине были только одни часы от Беха, двухсотлетние часы с кукушкой, занимавшие почётное место у прилавка. Они не продавались и не нуждались в починке. Но отец, едва услышал эти слова, поднялся со скамьи и в своей обычной дружелюбной и жизнерадостной манере воскликнул:
– Конечно же! Только что закончил.