Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, вот и встало все на свои места. И тот забытый портрет сейчас как перед глазами – нет у меня и тени сомнений, кто другой в нем должен был померещиться.
Да, подвел я Степана Степановича. А все из-за того, что не умел рисовать.
А на то замечание, что в те времена борода у Солженицына не столько-де метелкой была, как у Достоевского, сколько, скорее, шкиперской, ухоженной, смело возражаю, что бороду как раз я облагородил тогда, прибрал, потому что с формами ее достоевскими не в силах был справиться. А взгляд у них действительно разный: если Достоевский на классических портретах, я уже говорил, словно в себя смотрит, то Солженицын так стреляет глазами, будто съесть вас хочет. Не надо мне было зрачки прорисовывать.
…После долгого перерыва, кто жив и пришел, собирались мы на квартире остатками класса. Степан Степанович был с нами, и было ему за восемьдесят. Повспоминали, поудивлялись вспомненному. Понеузнавали друг друга. У него была память лучше многих из нас. Меня спросил о родителях. Огорчился, узнав, что уже нет отца. Маме просил привет передать.
Вина не пил. Мы его потом на такси посадили.
Очень скоро – его тоже не стало.
А дома я тогда спохватился: что же про того Достоевского не спросил, ведь хотел. Он бы вспомнил. Повеселились бы.
Ладно, думал. Потом.
Ошибка
Видел девушку с зашитым ртом. Рот, а кроме того, еще и прорези щек за уголками рта были зашиты большими стежками, демонстративно красными нитками. Шла по перрону перед самым закрытием метро, полная, невысокая, с отсутствующим выражением лица. Господи, подумал я, неужели радикальный протест уже столь будничным стал? Но тут она увидела знакомую и, открыв рот, издала крик радости. Тьфу, зараза! Хэллоуин.
В помощь тостующему
Капитализм трещит по швам. Хочется выпить.
В газетном зале Публички выписал названия многотиражных газет, до войны издававшихся в Ленинграде.
Конструкции с предлогом «за».
Звучат как тосты.
За доблестный труд
За кадры
За коммунизм
За краснопутиловский трактор! (с восклицательным знаком)
За культуру
За новый быт
За образцовый трамвай
За рационализм
За революционную законность
За ревпорядок
За учебу
За синтетический каучук
За советское искусство
За советскую эстраду
За социалистическую реконструкцию Академии
За социалистический реализм
За станок и учебу
За темпы
Время, вперед!
Однажды, давным-давно, Горбачев отозвался хорошо о Бухарине. Тут Николая Ивановича наконец и реабилитировали. О, какой это вызвало в обществе энтузиазм! Перестройка ускорилась, гласность усилилась. Говорили о необходимости увековечить память. «Наш долг».
Так и не увековечили. По ряду исторических причин.
А тут иду по набережной и вижу: на стене большими буквами – БУХАРИН.
Что такое?
«Ресторан».
Это как – ресторан? Это почему?
Пригляделся, какой. Все ясно:
«водочный».
ПротоЛенин
Ночью, переключая каналы, попал на райзмановских «Летчиков», фильм тридцать пятого года. Еще не зная, что это такое, удивился стилистике, стал смотреть. В первый момент вообще заподозрил постмодернистскую стилизацию под тридцатые. Начальник летной школы сидит в кресле у парикмахера, лысый, с бородкой – ну вылитый Ленин; даже в жестах у него что-то узнаваемо ленинское. Как это? Не видели, что снимали? Какие-то шуточки по случаю бритья, ветер в окно, чихание парикмахера; Ленин намылен, побрит, и вот он уже не Ильич, а просто добряк с гладким и волевым подбородком. Такое ощущение, что иллюстрируют анекдот: «Бороду, конечно, можно сбрить, но как быть с убеждениями?..» Был поражен. А сегодня выяснил, что играл того дядьку Борис Щукин, которого мы, собственно, только и знаем как Ленина (а Ленина представляем по Щукину). Только до «Ленина в Октябре» Михаила Ромма оставалось еще два года (1937), и, в отличие от нас, зрители «Летчиков» с щукинским, экранным Ильичем еще не были знакомы, – человек, похожий, по поздним стереотипам, на Ленина, в кресле дурашливого парикмахера мог в тридцать пятом бесстрашно жертвовать своей намыленной бородкой без рискованных аллюзий на октябрь семнадцатого, 1918 год и грядущие анекдоты.
Наказание
Засыпаю под утро. Но не бессонница мое наказание, а неминучая пенсионерка, ни свет ни заря звонящая мне с одним и тем же вопросом: «Это собес?» Я устал объяснять, что телефон у собеса другой, что он отличается от нашего на одну цифру, что вместо 7 ей надо набирать 9 – ничего не помогает. Вероятно, наш номер у нее загнан в телефонную память и вызывается нажатием кнопки. Только усну, и: «Это собес?»
Свобода слова в нашей подворотне
Внушительных размеров надпись в нашей подворотне «Юдин, верни свободу Ходорковскому!» (все уже давно забыли, кто такой Юдин) красовалась на стене несколько лет, с момента ареста Ходорковского и вплоть до недавнего косметического ремонта нашего дома, а вот величиной с шахматную доску трафаретное «Аборт – убийство», в этой же подворотне образовавшееся на асфальте, закрасили в день появления. У нас во дворе медицинский центр.
Порденоне
Это час езды от Венеции. Место литературного фестиваля. Город украшен бесчисленными фестивальными флагами. Желтые уличные дорожки ведут к местам презентаций и встреч. Мероприятия – практически в режиме нон-стоп: порядка ста шестидесяти за три дня в разных частях старого города. Самые ранние в 8:30 (конечно, утра), но публика, чтобы попасть, приходит раньше и занимает очереди на еще пустынных улицах. Самые поздние начинаются в 10 вечера – в это время в городе максимум оживления. Не просто прохожие – многочисленные читатели – толпами ходят по городу. Книги продают до глубокой ночи – в огромных палатках-шатрах, едва умещающихся на площадях. Никакой завлекательной попсы, никакой агрессивной эстрады (вспоминаю наши «праздники книги»). Никто не кричит в мегафон. На презентациях только духовная пища. Полный зал на докладах философов. Быстрая итальянская речь на улицах города, возгласы восторга узнающих друг друга. Кофе. Ощущение праздника. Италия – литературоцентричная страна, или я что-то не понимаю. Порденоне – в эти три дня – блаженный остров литературы.
Великие имена
Разговор за столом почему-то зашел о Гарибальди. Я возьми и скажи, что русский хирург Пирогов спас Гарибальди ногу.