Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За разговорами провели несколько часов, так просто, поблагодарив за сапог, уйти было нельзя никак. Конечно, были и фронтовые сто грамм за помин душ отлетевших. А для человека из далекой Читы, Васи Лисина был праздник общения с прошлым, с фронтовой молодостью.
Прошло столько десятилетий с мая 45-го, в такую временную даль тогда и не заглядывали, только бы до родного дома добраться. И вот отмечается очередная памятная дата освобождения Старой Руссы. Из участников боев за город собрались не более полутора десятков человек, да ветераны — жители города, воевавшие на других фронтах, — почетные гости города, мало их. Сменились знамена, лозунги, но город верен своему военному прошлому. В праздник памяти, отмечавшийся широко, с салютом и прочими атрибутами, вернулось и, казалось бы, совсем утраченное — душевная человеческая потребность воздать должное павшим — по-людски, по-православному, а не только по-советски. В главном соборе города — Вознесенском, недавно восстановленном и только что открытом, состоялась панихида. На службе присутствовал митрополит Новгородский и Старорусский Лев. Еще на подходе к собору Игорь увидел снова ту самую колокольню, что полвека назад его стараниями лишилась самого верхнего изящного яруса, четвертого, сбитого артиллеристами вместе с НП противника, при его непосредственном участии. И снова стало тошно душе, затосковала она по убитой красоте. Панихида кончилась, священника сменил митрополит, и служба продолжалась. Тихо пройдя среди внимающих словам митрополита, Игорь приблизился к священнику собора и, дождавшись конца службы, обратился к нему:
— Батюшка, хочу покаяться, снимите грех с души!
Внимательно и участливо отец Владимир выслушал короткий рассказ о колокольне, попросил минутку подождать и вернулся с митрополитом, рассказ повторился. Митрополит, внимательно глянув в глаза Игорю, как бы проверяя искренность слов, поднес ко лбу его сложенные куполом руки, от которых пахнуло глубоким теплом, и сказал:
— Бог всемилостив, Господь простит…
И как будто развязался какой-то узелок, стягивавший душу, ушло какое-то внутреннее напряжение. Два-три сопутствующих слова, священнослужители вернулись к своим делам службы в соборе, которая продолжалась, Игорю захотелось выйти под открытое небо, увидеть белый снег, солнце. Много необъяснимого в душе твоей, человек.
Прошедшие десятилетия для Игоря Александровича были насыщенными, интересными, за них стоило воевать. Везде были интересные дела, интересные люди, масса впечатлений. И всегда — как в разведке: а что там дальше, за поворотом, за горизонтом?
Но здоровье, которое и всегда не было богатырским, отнимала не работа, которую он всегда делает с душой и любовью, какой бы она ни была. Здоровье уходило на никчемные стычки с племенем «замполитов», заполонивших все и вся и беззастенчиво кичившихся чужими делами, хапнутым «Вальманом», идеей. И так на всех уровнях — за любой, пусть малый, но правый шаг приходилось рассчитываться небогатым здоровьем. Но, несмотря на многочисленные ранения, контузии, ветеран Бескин позволил оформить себе инвалидность по ранениям на фронте, только пере шагнув рубеж шестидесятилетия. Он понимал, ЧТО если судьба подарила ему десятилетия после Победы, то каждый день до последнего должен быть наполнен делами, которые не удалось начать и кончить тем, кто не дошел до Победы, А уж рассказать о войне — святое дело!
и в завершение фронтовых записок разведчика несколько слов о незримо присутствовавшем в рассказах соавторе, участие которого в книге о войне как бы было предопределено много лет назад, до того как пересеклись пути будущих авторов. Завет из прошлого — мистика? Может быть, так и есть. Не на все сигналы душа откликается, не все слышит, как вдруг одним прикосновением, малостью незаметной заставляет выстраивать действия человека так, как судьбе угодно.
А распорядилась судьба так, что литературная обработка фронтовых рассказов спутника жизни, по существу совместное написание книги, переосмысление всех эмоций через собственный ум и сердце стало делом долга перед фронтовиками, ветеранами, которые защищали ее, тогда девчонку, в далекие военные годы. И вспомнилось ей как предчувствие будущего…
День серый, ветреный, дали скрыты в душной дымке летнего суховея. С кургана видна Волга, строй заводских труб, внизу улицы Сталинграда. Курган — Мамаев. Кругом — ни души. Вниз по склону — бетонные глыбы, неразбериха стройки. Начало гигантской лестницы — монумента. Это потом, не скоро еще тут встанет подавляющий воображение памятник — нечто уже за гранью памяти о Войне, с гигантской женской фигурой, взмахнувшей мечом.
А пока ветер грустно свистит в голых досках опалубки, в обнаженной арматуре, напоминающих скорее груды камня и кореженного металла, защищавших здесь тех, кто не ушел с Мамаева кургана в те дни, в далекой битве, в эпицентре войны. Долгие годы на опаленных склонах не только деревья, трава не росла, все было смешано с пеплом сражений, с осколками снарядов, которые тут на каждом квадратном метре и сейчас можно собирать горстями.
минувшие годы на обожженных склонах все-таки зазеленели тоненькие деревца, степные сероватые травы посеребрили бока холма — как седина. На самой вершине, вглядываясь в заштрихованную пылью заволжскую даль, стоит женщина, как бы вслушиваясь в разговор ветра с травами, деревьями. Ветер становится все крепче, гонит прямо над головой облака, сечет песком по лицу, неистовствует в листьях деревьев, в метелках полыни. Ветер что-то хочет сказать?
Присела на бетонную глыбу. У ног лежит камушек цвета ржавчины, он необычно тяжел, края его остры. Осколок, чья-то несостоявшаяся смерть, сколько их тут!
Сухой душный степняк завывает, набрасываясь на ветки, запрокидывает их. С изнанки листья совсем белые. И слышен уже не ветер. Деревья, травы вступают в бессловесный разговор с человеком. Кажется, что начинаешь понимать их, прислушиваться.
Деревья всегда живые, а эти, выросшие на костях, и тем более. Голоса, голоса, сливаются в хор, настойчиво кружат, кружат в вышине, взмывают к низколетящим облакам:
— Пи-ш-ш-ш-ши! Расскаж-ж-ж-и! Слыш-ш-ш-шишь? Ты слыш-ш-ш-ишь? Ты живеш-ш-шь, смотриш-ш-шь наш-ш-ими глазами на Волгу, потому, что мы ш-ш-с-с-с-тали лис-с-стьями. Пиш-ш-ш-ши, если можеш-ш-шь, расскаж-ж-ж-и людям, если твоя с-с-с-овесть чис-с-с-ста! Пиш-ш-ши им о нас, они долж-ж-ж-ны быть с-с-с-счастливы, им поможет память о нас.
Ветер свистит, гнет травы к сухой пыльной земле. Курган живой, все тут живое, все умеет говорить и требует от человека ответа за жизнь.
— Но я не была на войне, не держала в руках оружие. Хотя, наверно, никогда не уйдут из памяти придавливающий к земле свист падающих бомб, рев пламени пожаров, пожирающих все вокруг, и после налетов в рассветной синеве отблески догорающих пожарищ, горький запах стелющегося дыма и торчащие черными закопченными зубами уцелевшие трубы, проехавший мимо грузовик, в котором из-под наброшенного сверху брезента свешивается мертвая рука, раскачиваясь на ходу. И это в тылу, в Архангельске, где каждое прибытие каравана по ленд-лизу сопровождалось налетами. Война лизнула своим опаляющим языком каждого, жившего в те дни. Но по силам ли мне писать о ней?