Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позвонили из резиденции губернатора и сказали, что нам нецелесообразно возвращаться в город до наступления следующего дня. Позже позвонил мой секретарь:
— Сэр, сун лиджийе, пожалуйста, послушайте. Сэр…
Сидя на веранде гостевого дома в Дачигамском лесу, откуда доносились пение птиц и стрекотание сверчков, я слышал в трубке гром сотен тысяч голосов, взывавших к свободе: «Азади! Азади! Азади!» Этот гром не прекращался ни на секунду, он длился вечно. Даже по телефону он внушал страх. Это было совсем не то, что слушать лозунги маршала авиации в тюремной камере. Казалось, что весь город дышал одними легкими, кричал одной гигантской глоткой. Мне не раз приходилось бывать на демонстрациях и слышать, как толпа выкрикивает лозунги, — и было это в самых разных концах страны. Но этот кашмирский хорал превосходил всякое воображение и не укладывался ни в какие рамки. Это было нечто большее, чем политическое требование. Это был гимн, молитва. Вся ирония заключается здесь в том, что если вы посадите четырех кашмирцев в одну комнату и попросите их объяснить, что именно они понимают под словом «Азади», попросите очертить идеологические и географические контуры этого понятия, то они, вероятно, в конце концов перережут друг другу глотки. Но будет ошибкой списывать это на путаницу и неразбериху в головах. Проблема, на самом деле, не в путанице. Скорее, это ужасающая, отчетливая ясность, каковая царит за пределами языка современной геополитики. Все активные участники этого конфликта, в особенности мы, безжалостно эксплуатируют эту линию разлома. Именно эта линия делает нашу войну идеальной — такую войну невозможно ни выиграть, ни проиграть, она будет длиться вечно.
Ритмичный рев, услышанный мною в то утро по телефону, был конденсированной, дистиллированной страстью — и, как всякая страсть, этот порыв, как это бывает всегда, был слепым… и абсолютно безнадежным. Во время таких (по счастью, кратковременных) случаев, когда боевой клич толпы звучит во всю силу народных легких, он обладает невероятной силой, способной обрушить твердыни истории и географии, уничтожить разум и всякую политику. Он обладает такой силой, что даже самые закаленные из нас задумываются — пусть и ненадолго — о том, какой ад мы устроили в Кашмире, пытаясь управлять народом, инстинктивно ненавидящим нас.
Так называемые похороны мучеников — это всегда состязание нервов. Полиция и силы безопасности получают приказ быть в полной готовности, но без нужды не показываться на глаза толпе. Дело здесь не только в том, что в такой ситуации страсти и без того накалены до предела и любой повод может привести к новому кровопролитию, — это мы усвоили на собственном горьком опыте. Другая мысль заключается в том, чтобы дать людям возможность выпустить пар, время от времени выкрикивая лозунги. Так можно избежать накопления гнева и не допустить его консолидации в неуправляемую ярость. Пока, на протяжении почти двадцатипятилетнего кашмирского конфликта, такая тактика себя оправдывала. Кашмирцы горевали, рыдали, выкрикивали лозунги, но в конце концов достаточно мирно расходились по домам. Постепенно, с течением времени, это вошло в привычку, стало ритуальным, предсказуемым циклом, а люди постепенно начинали презирать себя за эти нелепые вспышки и быструю капитуляцию. В этом заключалось наше незапланированное преимущество.
Тем не менее позволить полумиллиону человек, а иногда и миллиону, выйти на улицы в любой ситуации, а тем более во время партизанской войны, есть серьезная игра с очень высокими ставками.
На следующее утро, когда уличные страсти улеглись, мы вернулись в город, и я сразу направился в отель «Ахдус», но не застал там ни Нагу, ни Тило. Нага не возвращался в Сринагар довольно долго. В отеле мне тогда сказали, что он уехал в отпуск.
Через несколько недель я получил приглашение на их свадьбу. Я, конечно, его принял, да и как я мог поступить иначе? Я хорошо осознавал свою ответственность за эту пошлую комедию с переодеванием, за то, что отдал Тило в руки человека, который был с ней, мягко говоря, не слишком честен. Не думаю, что кто-то просветил ее насчет связей ее будущего мужа с Разведывательным бюро. Она, без сомнения, была на сто процентов уверена, что выходит замуж за журналиста, борца за справедливость, за противника и обличителя власти, убившей человека, которого она любила. Этот обман страшно меня злил, но, разумеется, не я стал бы человеком, избавившим ее от этого заблуждения.
Торжество состоялось на залитой лунным светом лужайке, в доме родителей Наги — в дипломатическом анклаве. Все мероприятие было обставлено довольно скромно, без приглашения массы гостей, как это любят практиковать в наши дни. Повсюду были белые цветы — лилии, розы, гирлянды жасмина, — составленные в прихотливые композиции матерью Наги и его старшей сестрой. Ни мать, ни сестра даже не старались прикидываться счастливыми. Центральная дорожка и цветочные клумбы были обрамлены глиняными лампами, а в кронах деревьев висели японские фонарики — сквозь листву просачивался сказочный свет. Официанты в ливреях с медными пуговицами, перепоясанные красно-золотыми кушаками и с накрахмаленными тюрбанами на головах, сновали среди гостей, предлагая еду и напитки. Напоминающие стрижкой щетки маленькие собачки, пропахшие духами и дымом сигарет, обезумев, носились между гостями, похожие на моторизованные швабры.
На высоком помосте, покрытом белым настилом, играли одетые в белые дхоти и курты музыканты из Бармера, своей музыкой перенесшие нас в пустыню Раджастана. Мусульманские народные музыканты на свадьбе такого рода смотрелись несколько странно, но мой друг Нага любил эклектику во всем. Этих музыкантов он обнаружил во время поездки в пустыню. Играли они отменно. Их искренняя, первобытная, томительная музыка воспаряла в городские небеса и стряхивала пыль со звезд. Солист, Бхунгар-Хан, лучший из них, пел о муссоне, несущем живительную влагу. Своим высоким, почти женским голосом он преобразил песню об иссохшей земле, жаждавшей дождя, в песню о женщине, ждущей возвращения любимого. Память о свадьбе Тило неразрывно связана для меня с этой песней.
Прошло больше десяти лет с тех пор, как я видел Тило в последний раз до свадьбы — на ее террасе. За десять лет она заметно похудела, у основания шеи резко выступали ключицы. На Тило было тонкое сари цвета солнечного заката. Голова была покрыта, но сквозь ткань платка угадывался контур черепа. Сначала мне показалось, что она облысела. Волосы покрывали голову мягким бархатистым войлоком. Я подумал было, что она больна и голый череп — следствие химиотерапии или какой-нибудь болезни, лишившей ее волос. Но густые брови и ресницы заставили меня отбросить эту мысль. Да и вообще, Тило не выглядела больной или истощенной. Лицо было открыто, я не увидел на нем никакой косметики — ни кайала, ни бинди, ни хны, — никакие краски не оживляли ее руки и ноги. Выглядела она дублершей невесты, ожидавшей, когда настоящая невеста переоденется и сама выйдет к гостям. Думаю, что самым подходящим словом для описания ее вида в тот вечер было бы слово «одиночество». Она производила впечатление абсолютно, безнадежно, немыслимо одинокого человека — даже на своей свадьбе. Аура безмятежного безразличия исчезла без следа.
Когда я подошел к ней, Тило встретила меня прямым взглядом, но мне показалось, что сквозь ее глаза на меня смотрит кто-то другой. Я ожидал увидеть в ее глазах гнев, но увидел лишь пустоту. Возможно, виной было мое воображение, но, встретив мой взгляд, она задрожала. В девятитысячный раз я заметил, как красивы ее губы. Меня завораживало их движение. Я почти физически чувствовал, каких усилий стоит ей складывать губы для того, чтобы произносить слова и придавать им звучание: