Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, оставим эти разговоры? Уже десять часов утра, самое время подкрепиться. С той самой минуты, когда я пришла предупредить ее о визите комиссара, она мечтала о стаканчике чего-нибудь покрепче, это дало бы ей силы взглянуть правде в глаза, а правда эта была ужасна, ах как ужасна. Пёрселл, Гендель, руководство фондом, все это замечательно, но голая правда и от нее требовала полного саморазоблачения, да вот только стриптиз ей уже не по возрасту. Мы извиним ее, если она оставит нас на пару минут и принесет чего-нибудь выпить для храбрости?
Лавируя в своем электрическом кресле среди мебели, будто газонокосилка между кустами, Роберта выплыла из гостиной, а Альвизе дал наконец волю душившему его гневу. Он комиссар полиции, взревел он. А я — искусствовед. И если я что-то и смыслю в искусствоведении, то в искусстве ведения следствия я полный ноль. Достаточно было видеть мое изумление, когда он упомянул в разговоре о торговле детьми. Он из кожи вон лез, стараясь создать атмосферу безмятежного покоя, а я своей опрокинутой физиономией чуть все ему не испортила. Сначала дура-жена его доставала, только он от нее отделался, как стала доставать дура-сестра, визжал он. Я слушала, не перебивая, готовая к любым упрекам еще с того момента, как крадучись выбралась из дому, чтобы дожидаться его в Фонде Пёрселла.
Помимо привычных эпитетов, которые были у него в ходу до начала нашей семейной жизни в антресоли, он обозвал меня пронырой и шпионкой. Он ведь мне брат и хорошо меня знает. Он знает, что я нашла записку, которую Кьяра приколола на мою дверь так, что, когда я одевалась на лестничной площадке, она оказалась прямо у меня под носом. Допустим, прежде чем сложить и снова приколоть кнопкой к двери, я ее прочитала, только не надо так рычать, а то мне страшно. Мне нравится, когда Альвизе меня пугает, это дает мне такой выброс адреналина, что я становлюсь на несколько часов активной, как героини нью-йоркской или миланской рекламы. Я всегда завидую этим живым, подвижным женщинам, летящим по широким авеню навстречу нарождающемуся дню, благоухая потрясающими духами или в экологически чистой тачке, за которую выкладывают целое состояние, а потом ею даже не пользуются. Это вам не крутиться целый день в лабиринте венецианских улочек, чтобы где-то, в дальнем углу Каннареджо тебя тиранил собственный брат.
В любом другом городе на материке человек с перерезанным горлом считался бы естественным следствием роста напряженности и агрессии среди населения. У нас же это какая-то сценарная ошибка, как будто натянутые до предела нервы можно успокоить прогулкой на гондоле. Вот, должно быть, почему комиссар считает, что должен вести себя как кинорежиссер на съемках ключевой сцены допроса. Его интересует глянцевая картинка, а не скрывающаяся под поверхностным слоем истина. Так у нас с самого детства: мы — словно две стороны одной медали, лицевая сторона Венеции и ее изнанка; брат специализируется по поверхностям, я — по копанию вглубь. Это называется внутренней структурой, мой милый Альвизе, и без этой внутренней структуры и моя живопись, и твои расследования, да и сама жизнь были бы сплошной путаницей. И напрасно он орал на меня, будто своей оплошностью я развалила ему все дело, все равно я убеждена, что ему следовало поглубже заглядывать в воду и в человеческие души. Наша психотерапевтиня могла бы уж, по крайней мере, обучить этому своего муженька. Но что смыслит римлянка в недрах, питающих и разъедающих шестьдесят тысяч венецианских душ?
Две стороны одной медали нельзя разъединить. Мы с Альвизе, при всей нашей противоположности, неотделимы друг от друга. Все это я успела кое-как промямлить, пока он метал громы и молнии, и была несказанно рада, когда он пришел примерно к такому же выводу, что и я, обозвав меня пушечным ядром. Ну и зачем так орать? Никто и не собирался с ним спорить.
Мне четырнадцать лет. Некий Аттилио обхаживает меня в глубине сада. Вытянув губы трубочкой и закрыв глаза, я жду поцелуя, о котором потом буду рассказывать своим подружкам. И что же? Появляется Альвизе и бьет Аттилио морду. После чего не находится больше храбрецов, чтобы даже подойти ко мне.
Ему восемнадцать лет. Я слышу, как он заключает со своим другом Леле пари, что потискает в спортивной раздевалке эту телку Франческу. И вот я стою перед воркующей парочкой и громко поздравляю брата с тем, что он больше не считает Франческу прилипалой, с которой рядом и показаться-то стыдно. Та в страшной ярости убегает. Альвизе пинками выгоняет меня на улицу. Я ликую.
Два года спустя уже Леле, прижав меня к фреске в нашей ванной комнате, лапает мне грудь. Через минуту появляется Альвизе, и Леле сам оказывается вдавленным во всех этих пастушков и овечек. Проходит еще некоторое время, и Альвизе поступает в школу полиции, а Леле — на киностудию в Калифорнии, оба остаются смертельными врагами. Интересно, а что стало бы со мной, не вмешайся тогда мой ангел-хранитель? Может быть, я возилась бы сейчас с кучей неблагодарных отпрысков где-нибудь в Лос-Анджелесе? Правда, насколько я себя знаю, я бы уже давно развелась. Что бы я делала с этим киношником Леле? А главное, что бы киношник делал со мной?
До самой женитьбы старшего брата на женщине, которую он смог раздобыть только в Риме, тайком от младшей сестры, дети семейства Кампана не переставали совать друг другу палки в колеса — исключительно из благих побуждений под предлогом, что они друг за другом «присматривают». Жаль, жаль, что он не познакомил меня с этой Кьярой раньше, пока еще не поздно было потерять ее где-нибудь посреди Лагуны. В своей прощальной записке она объявила, что у нее «кто-то» есть — какой-то «художник-пластик», который ее понимает. Если бы я не была такой слишком вежливой, как отметила Роберта Боллин, я не стала бы прикалывать записку обратно на место, а поднялась бы и разрисовала бы все ее девственно-белые стены, чтобы она знала, как столько лет держать Альвизе в заложниках. Скоро он сам будет рад, что примкнул к нашим холостяцким рядам, а пока пусть себе смотрит на меня с презрением, как делал это, пока не вернулась Роберта Боллин.
Она надвигалась прямо на нас, держа на коленях поднос, уставленный бутылками, которые звякали, стукаясь одна о другую, и брат бросился ей навстречу, проявляя вдруг неожиданную учтивость по отношению к той, которую только что обзывал идиоткой. За время отсутствия она так изменилась, что можно было подумать, что это — другой человек. Теперь перед нами была сильная женщина и все эти реверансы ее раздражали.
Она, конечно, инвалид, но еще не впала в маразм и вполне в состоянии предложить нам выпить, а потом вернуться к разговору о торговле детьми, такому трудному, что она ограничится самым кратким изложением фактов. Пусть комиссар остановит ее в том месте, где ему хотелось бы больше подробностей, сказала она, как будто Альвизе нуждался для этого в ее особом разрешении.
Мы в Лондоне. Эдвард Волси-Бёрнс и Энвер работают вместе. Их совместные дела ограничиваются торговлей иконами и картинами, книгами и манускриптами. Проходят годы. Роберта Боллин уезжает в Венецию и больше ничего не знает.
Брат поднялся, он был спокоен, но это было затишье перед бурей. Хватит попусту терять время. Госпожа Боллин может засунуть свои недомолвки в свои же банки с джемом. Он сейчас доставит ее в комиссариат, допросит по всем правилам и передаст дело судье, который предъявит ей обвинение в пособничестве торговле людьми. Поехали.